Василий Логинов – Шаговая улица (страница 16)
- И баню ненавижу! По четвергам тошнит! Рефлекс какой-то. Тебе-то хорошо ты немой, молчишь, терпишь. А я больше не могу! Ненавижу его!
Гриша сидел рядом на табурете и водил торцом незаточенного огромного карандаша "Великан" (очередной московский подарок брата) по оклеенной обоями поверхности письменного стола. Родителей не было дома: мама ушла в магазин, а батя поехал проверять сети.
- А началось, когда ты был совсем маленький. Наверное, не помнишь, тебе тогда шестой годик шел. - Юра повернулся на бок, чтобы удобней следить за движениями "Великана" в Гришиных руках, и, немного успокоившись, продолжал свой монолог. - Первый раз я пошел с ним в баню лет в двенадцать. Попарились и помылись, а потом он повел меня в массажную комнату. И до сих пор, спустя восемь лет, я помню, как он массирует загривок, потом спину, потом начинает сопеть. А я... я совсем не могу двигаться - слабость разливается по рукам, раскидываются по массажному столу словно чужие ноги...
Юрин голос стал запутываться в полукруговых движениях гигантского карандаша. Вуаль, сотканная из кусочков кружевных траекторий, продавленных острым деревянным краем на пористой поверхности бумаги, вбирала в себя и оглушала слова.
- ...след дыхания сзади становится юрким горячим пятнышком. Ну, прямо как газовую горелку придвинули к спине... Он сопит и пыхтит близко-близко, а пятнышко жара движется по позвоночнику, спускается ниже, ниже, и на уровне ягодиц...
Но Гриша помнил и знал. Он тоже частенько ходил с батей в баню. Четверг в Микрорайоне - мужской день. И батя тоже водил его в массажный кабинет, отказаться было нельзя, сама мысль об отказе не приходила в голову: таковы правила игры, так было всегда, так будет вечно.
Закон малопонятен, но ненарушаем по определению. Аксиома.
Батя запирал дверь, Гриша покорно ложился животом на стол и подбородок укладывал на сложенные замком руки, и батя начинал защипывать и разминать кожу на загривке, а потом круговые движения сильных пальцев спускались ниже и ниже, сами пальцы срастались и превращались то ли в подобие такого же карандаша, то ли в один из стволов Пехтеринского ружья, и карандаш раскалялся внутренним грифелем, а в стволе от нетерпения щелкали трением друг о друга дробинки заряда, и конструкция начинала дергаться, и в тот момент, когда толчки приобретали синхронность и выливались каплями пота на позвоночник, а батины поисковые движения, дошедшие до низа спины, находили глубину, перед закрытыми Гришиными глазами раскрывалась наклоненная некруто вниз лестница.
На лестнице, зияющей темными провалами, были редкие, равноудаленные друг от друга, деревянные перекладины, по которым Гриша вынужден был идти. Они были круглые, но в то же время очень напоминали скамейки в лодке-плоскодонке, а ход по ним был всегда пассивно-автоматическим. Вне своей воли, отделившейся от тела, сторонним наблюдателем взирающий на собственный натужный переступ, вполне осознавая лишь тупую всеобъемлющую необходимость, Гриша переставлял ноги в переднезаднем направлении. Другие степени свободы были заказаны. Только ступню вперед, на покатый бок перекладины, перенос тяжести голого тела, только другую подошву вперед, опять перемещение той же тяжести, и так далее. Гриша шагал до тех пор, пока математический закон размещения покатых перемычек не нарушался: вместо очередной опоры в обрамлении темной пустоты наличествовала светящаяся яма-кратер. Но автоматизм движений прервать было невозможно, и, в очередной раз шагнув, Гриша начинал медленно опускаться своим беззащитным голым телом в искристые волны света.
По мере исчезновения деревянных волокон, заторможенно уплывавших перед глазами Гриши вверх, в фиолетовую беззвездную темноту, покуда лишенное воли тело погружалось в нисходящую бесконечность, из узлов сплетений пучков ярких световодов, роившихся вокруг, возникали голоса, произносившие сначала неоформленные обрывки слов, затем кастрированные фразы начинали крепнуть и наливаться значимым буквенным соком: "Наконец-то пришел сюда. Протер дырочку в синклитных стенах, и оставил скорлупу. Ты будешь чаще и чаще входить к нам, и периоды появления будут удлиняться, а синклит терять свою силу, пока целиком не освободишься. Ищи..."
Лестница со сверкающим провалом и сотканные из света настойчивые голоса все-все регулярно повторялось на протяжении нескольких лет, каждый четверг, вплоть до будущего дня похорон старшего брата...
- Я не буду больше терпеть. - Юра быстро распалялся, но также быстро и успокаивался. Дыхание его стало ровным, пар негодования почти вышел, улетучились и Гришины воспоминания о бане. - Плевать хотел, что он родитель. Сначала расскажу все матери, а потом заявление в суд отнесу. Он у меня попляшет!
Одномоментно что-то изменилось в комнате, появился инородный звукопоглотитель, жадно впитавший последние Юрины слова. Гриша обернулся: в щели приоткрытой двери сутулым медвежонком стоял батя. Он угрюмо теребил воротник тяжелого прорезиненного плаща и смотрел на носки своих сапог. Гриша на секунду отвлекся и положил вдруг потяжелевший карандаш-великан плашмя на стол, а когда опять взглянул в ту сторону, то в щели никого не было. Лишь чуть-чуть колебалась дверь.
- Душно что-то у нас в комнате стало. - Юра сел на кровати.
Гриша так и не понял, заметил ли брат фигуру, тенью на мгновенье мелькнувшую в дверях?
Орешонков-средний встал и потянулся.
- Давай-ка откроем окно, брат... аат... аах... хаах...
Эхом отражаясь от тронутых грибком плоскостей стен и выгнутых стеклянных бочков емкостей с маслом, разбежалось последнее слово, и через кашляющее уханье вернулось к одинокому человеку, распластавшемуся в тщетном ожидании освобождения на кушетке в малогабаритной квартире чрева Микрорайона-на-Мысу.
Пневма цифры
1
"...зачем вообще замуж вышла? горе, горе одно! Господи, за что такое наказание? ведь говорили, Орешонков слаб на это дело, верить нельзя, хитрый, с медичками из больнички вожжался, простыня совсем ветхая, под пальцами мохрится, надо будет пустить на тряпки, Юрочка был умный, в три годика читать начал, с медалью школу закончил, в институт на физика поступил, Шурка говорила, сегодня в гастроном дешевое мясо привезут, надо сходить, ноги болят, совсем по утрам отнимаются, особенно когда шурпа с озера летит, морозец сегодня, белье быстро заколдобилось, прихватилось, Гриша тоже задачки решает, со счетом в порядке, умненький, один у меня остался, молчун мой, интересно, мясо с костями или без? если с костями, я бы борщ сделала, а так только котлеты навертеть, Гришенька у Главного Академика учился, не сдюжил, слабенький, куда в математику без языка-то? на одних цифрах не продержишься, в конторе леспромхоза балансы пересчитывает, хвалят, ошибок не делает, по вечерам книги читает, все завалил, пыль замаялась вытирать в комнате, заглянула в одну, не поняла, мудрено, но с Иваном вроде ладят, может потому что немой? Юрочка с батей как кошка с собакой, а со мной ласковый, в последний раз обнимал и ластился, глазки ясные, словно сказать чего хотел, лаской открыться заставила бы, ненадолго приезжал, не успела, обязательно признался, что мучило, ночью криком надсадным заходился, никто не слышал, одна я, чутко сплю, подходила к нему, укроешь одеялком, до лобика дотронешься, холодный, мокрющий, Ивановы порты рыбацкие, жесткие, чертова кожа, совсем не отстирались, теперь сынуля за Лосиным плесом в земельке, как похороны выдержала, не знаю, пятнадцать лет прошло, каждую висюльку на гробе помню, угвазданы рыбой, руки обдерешь, ногти поломаешь, куртка вся в пятнах осталась, беда, беда с Юрочкой! Ивановы строгости с детьми, сама виновата, жалость к Ивану имею, поддавалась часто, гадость сообразит, прощаю, подлость подкинет, кровопийца, терплю, сорок лет почти терплю, у кого же рука на Юрочку поднялась? посмотреть, ведь не нашли..."
Закутавшись в старый шерстяной платок, Ирина Вячеславовна Орешонкова, в далеком девичестве Чердакова, развешивала постиранное белье на балконе.
С замурованного льдом озера дул сильный северный ветер, но порывы, достигнув плоскостей домов Микрорайона-на-Мысу, слабли в ограниченном пространстве дворов, и было приятно ощущать прикосновение морозных воздушных струй к разгоряченному после стирки в теплой кухне лицу. Выбившаяся из-под платка проволочная прядка седых волос колебалась в такт движениям пожилой женщины.
"...глаза болят, глаукома замучила, давление, докторша говорит, лишнее в голове, конечно, лишнее будет, сына угробили, глаза повыплакала, Господи, скорее бы меня к себе прибрал! может, мне наказание дано, что не дотерпела? в первой узнав о мужнином паскудстве, до медичек у него с завскладом было, раньше продавщица из хозяйственного, не стерпела, отместку Ивану сотворила, в наволочке одна пуговица осталась, надо будет пришить, посмотрю в швейной машинке, Гришенька родился, Иван ни о чем не догадался, о семье думала, сохранить хотела, вдруг пуговиц нет? ничегошеньки не купить, пусто в "Галантерее", семья все равно развалилась, тоска тоской, у Шурки попрошу, она баба запасливая, Иван на меня бычком последнее время смотрит, вдруг догадался про Нефеда? плевать! не могу больше, всю жизнь супротив чего-то шла, барахталась против струи, одно, другое, когда же это кончится? надоело! сейчас старость задавила, в тягость житье, не хочу! не могу больше! скоро кал держать в себе не смогу, помню, мать умирала, чистоплотная всегда была, в трех водах мылась, мучилась последние месяцы, в кровать под себя делала, воля с годами слабнет, кишки тоже, старость - хлам! хлам! хлам! шуток не шуткует, не хочу! не хочу проснуться утром обделанной, и чтоб Гриша видел, и Иван, не хочу! попрошу лучше Ивана..."