Василий Киляков – Ищу следы невидимые (страница 7)
Фронтовик Михаил Лобанов имел в виду не только открытых своих оппонентов. (Речь шла об имевшем место сознательном замалчивании имени «признанного патриарха отечественной патриотической мысли» иными «записными патриотами», по его выражению, – теми, кто «о себе – на первом месте»). О «переписывании истории патриотического движения с “выбрасыванием” Лобанова, истории его жизни и более чем полувековой борьбы». «Перечёркивание моего имени в русской литературе, того направления в ней, которому я верен» – это его слова, М.П. Лобанова, это боль последних лет жизни писателя, участника битвы на Курской дуге.
У истоков русской национальной линии сегодня стали записывать свои имена совсем другие люди, большие чиновники. Мода – или спохватились? И эти подтасовки смешны, от них, от этих «крикливых, горлопановских» (по выражению самого автора книги «Убеждение») «ура-патриотов» он тоже натерпелся. Кто они – легко прочесть и просчитать. Уже не Лобанов, а другие теперь, как вдруг оказалось в новые времена в «первых передовых записных патриотах»… В связи с этой попыткой замалчивания его книг, его направления в русской литературе, «переделывания истории литературы» (причем, увы – не только открытыми недругами) М.П. замечает: «Дело не в том, что замалчивается моя фамилия, а замалчивается направление моей работы, направление, которому я верен».
«Мое направление должно продвигаться. Оно не продвигается, а нарочито замалчивается». «Дело не столько во мне, сколько в русском направлении. Я никогда не играл в литературу, я отдал целиком ей всю жизнь». (Может быть, сказал как-то сам М.П., здесь тот случай, о котором писал Вадим Кожинов в своей рецензии на его рукопись (16 февр. 1981) о тех литераторах, которые не доросли до понимания творчества критика, его «внутренней значительности» (жур. «Наш современник». 2015, № 8)). Те именно оказались в списках патриотов сегодня, которые благоденствовали тогда, когда он, в вынужденной своей внутренней эмиграции, взялся за любимых русофилов Аксакова и Островского. Но и здесь его новый взгляд на известные вещи был из ряда вон выходящим, и книга «А.Н. Островский» в «ЖЗЛ» (1979) «вызвала целую бурю» (критик Юрий Павлов), подвергаясь остракизму за православную духовность и религиозность. А в 1994–1995 годах его работа над книгой «Сталин: в воспоминаниях современников и документах эпохи» стала явлением. Именно в эти годы ненависть к фигуре Сталина достигла апогея. Искусственно разжигались гнев и ярость народа, подпитываемые нарочито устроенной бедностью и голодом большинства, даже нищетой во всех смыслах этого слова, включая Библейский.
После выхода его книги о Сталине он сам однажды сказал мне: «Если бы раньше прочитал твой рассказ «Сиделец», Василий, то непременно поставил бы его, как и живые страницы отца Дмитрия Дудко о Сталине, в свой сборник, в свою книгу «свидетельств о Сталине». И всего-то дел, казалось бы: старик-сиделец у бабки водки выпил, но как живо написано! В коротком рассказе – вся суть и срез целой эпохи». Конечно, я был счастлив. Выше похвалы для меня и быть не могло. Даже и не оттого, что он признал «руку» молодого тогда литератора, а потому, что посчитал строки рассказа достойными своей книги. Казалось, он увидел и во мне – бойца, стрелка. Позже рассказ был опубликован и получил премию им. Андрея Платонова «Умное сердце» (2011 г.) газеты «Гудок» (РЖД). Получается – и я выстрелил не «в небо», не «в белый свет как в копеечку», – в цель.
В самое жестокое для страны время 1991–1996 годов студенты учились у него стойкости и «непробиваемой» выдержке, «стоической», но – в православном понимании стоицизма (если такой симбиоз возможен). Для неправославных и вовсе не объяснимы его неизменная твёрдость, постоянство, непоколебимое рачение о ближних, и в самое суровое время, если отсчитывать от окончания Великой Отечественной войны, – это 1991–1996 годы – он не менял убеждений. Даже принимая в расчёт, какой раскол (без всякого «кипения весёлого») был тогда в стране даже на низовом, бытовом уровне: кто-то ушёл в бандиты, кто-то – охранниками в ЧОПы. Россия была в растерянности и разоре… В этом, похоже, и состояла подлинная суть горбачёвской «перестройки с ускорением».
Нищета, отчаяние. Безгонорарные публикации, пустая, нищая, голодная «читательская» публика в Москве… Даже в Москве: на улицах и рынках, на вокзалах и за лотками сплошь – мешочники да лавочники. Жизнь они полностью подмяли под себя, эти самые торгаши, – и взирали с лотков на прохожих, как пауки из щелей взирали бы, выслеживая мух. Палёной водки – море разливанное. Пляски хоровые с подтанцовкой и ужимками уголовников – урок на блатные мотивы М. Танича с фартовым выплясом (и это со сцены Кремлёвского зала!) аферюг, и тустеп-чечёточка их: «Все на работочку, а мы бацаем свою чечёточку…». Милиция – и та с удовольствием подчинилась «блатной музыке» во всех смыслах слова, распальцовкам («музыка» – по фене – «блатной разговор»). И не где-нибудь, повторяю, а в самом Государственном Кремлёвском Дворце.
По телевидению – чернуха, «600 секунд» и «Красный квадрат». Вознесенский воспевает подтяжки убитого Листьева Влада – точно так же, как некогда воспевал подтяжки Высоцкого Владимира. Дались ему эти подтяжки! «Получили дозу своего лекарства», как говорится… Тот, кто открыто вывалил напоказ духовные отбросы – то есть был занят тем, что через телевидение за большие деньги пронимал до дрожи знобящими картинками разложения, тот, кто разводил «крыс» и душевную помойку, кто культивировал пороки, он самый, в радужных подтяжках, опять-таки заимствованных у американцев, и был убит и растерзан этими самыми выросшими и натасканными на живую кровь «крысами»… Этакая мистерия с жертвоприношениями во славу Золотого Тельца. Некая метиска-телеведущая, губастая, отвратная, с голыми ляжками и в кожаной короткой юбке – кривлялась в заставке на ТВ к её программе для молодёжи, как мастурбирующая мартышка – на анонсах: «Про это». А в интервью своих объясняла, что в мужеложстве и лесбиянстве якобы нет никакого порока: «Это заложено в самой природе…»
Отец мой, преподаватель электротехники, однажды смотрел-смотрел – не выдержал, подошёл и плюнул в «голубой экран», в это «публичное́ пространство». Актёр Филатов начитывал «Федота-стрельца, удалого молодца», уже заикаясь и пришепётывая (казалось бы – вот оно время и ему подумать о душе, на грани инсульта. Нет!) – и всё фотографировался: то с кошечками, то с собачками – какая прелесть! В этом вся суть актёрства: самолюбование. Страна летит в тартарары – а они, наши актёры, всё с кошечками да собачками… Удивительный инфантилизм, конформизм. Впрочем, чего же ждать в трудные времена от трансляторов чужих, вызубренных «под кино» монологов, написанных для недалёкого зрителя? Впрочем: «Не трогайте артистов, проституток и кучеров. Они служат любой власти».
И «каждый вторник в шесть часов вечера», вернее – к шести вечера из далёкого пригорода, из самой Электростали ехали мы, студенты «Лита», опускались и поднимались по метро, по улицам великого града Московского, превращённого в 90-е в помойку, мимо угрюмого памятника Пушкину, с немым укором склонившего и выю, и главу, – тянулись мы по адресу незабвенному и теперь: «Тверской бульвар, дом 25». К бывшему родовому фамильному поместью Герцена-Яковлева-«iskander», к Литинституту. «Каждый вторник, в шесть вечера» к Михаилу Петровичу Лобанову на семинары «по прозе». Хотя, какая «проза», когда в душе – смятение. Столько ропота и недовольства… Явная несправедливость и ложь мытарили нас: «…Я взглянул окрест меня – душа моя страданиями человечества уязвленна стала. Обратил взоры мои…», – как принуждали нас учить наизусть «ревнителя прогресса и просвещения», «вольнодумца» (с масонской подоплёкой) «века Разума» Радищева, но ведь это, казалось, осталось в прошлом, но теперь-то, теперь, как же так. И, мы, максималисты, как многие по молодости, ставили главный вопрос: а зачем жить?! И вот в таком-то смятении духа вдруг слышал на семинаре от Лобанова: «Василий, пиши. Ты должен, обязан писать, несмотря ни на что. Пиши из себя, своё». Он словно отмывал, отстирывал и бережно отжимал наши души. И они снова вспыхивали, как «ландыши», по есенинскому слову. Духовная баня…