Василий Киляков – Ищу следы невидимые (страница 29)
Марья знала Баева и до этих бесед. И далее узнаём, что умного, хитрого ловкача Баева отчего-то мучила бессонница: «Последнее время, – читаем мы, – Баева мучила бессонница, и он повадился ходить к сторожихе Марье – разговаривать». И вот тут «сверхзадача»: все эти «почему» поставлены едва ли не во всей прозе В.М. Шукшина.
Я выбрал три рассказа. Можно бы разобрать и другие: и «На кладбище», и «Страдания молодого Ваганова», и «Как помирал старик». Везде присутствует этот второй план, это «почему». Надо сказать, ни одна философия мира не разгадала причины той самой тревоги и бессонницы вроде бы беспричинных, этого вечного вопроса о муках уже при жизни, мытарствах мятущейся души человеческой. Сам автор находил этот религиозный вопрос в весьма заурядном – и тот же вопрос, о смысле жизни, нравственности, совести – терзал его даже накануне его собственной гибели (рассказ «Кляуза»). Немногие пытаются касаться «вопроса» больного, «решать» хотя бы по-своему, для себя эту головоломку особенно даже сегодня. Вместо этого, важнейшего: «постмодерн», развлекуха, «время убить чтивом». А ведь его, времени, и так немного.
В рассказе «Выбираю деревню на жительство» некто «Кузовников Николай Григорьевич вполне нормально и хорошо прожил»… «Когда-то, в начале тридцатых годов, великая сила, которая тогда передвигала народы, взяла и увела его из деревни. Он сперва тосковал в городе, потом присмотрелся и понял: если немного смекалки, хитрости и если особенно не залупаться, то и не обязательно эти котлованы рыть, можно прожить легче.
И он пошёл по складскому делу – стал кладовщиком, и всю жизнь кладовщиком был, даже в войну. И теперь он жил в большом городе в хорошей квартире (отдельно от детей, которые тоже вышли в люди), старел, собирался на пенсию». И тут тип уже знакомый, родственный Баеву, со схожим характером. Философия жизни его не идёт дальше обывательского мировоззрения: «ушёл из деревни и понял…». Канва первого плана в общих чертах уже ясна: воровал, «ни разу не поймали его, ни один из этих, с университетским значком». Тоже, как и Баев, устроился сам: квартира, дети живут отдельно, он – со старухой. Но рассказчик не был бы так талантлив и самобытен, если б не ставил исподволь всё тот же вечный вопрос, (тени и света) разрешения которому нет ни у главного героя, ни у автора пока ещё – ни у кого. «Но была одна странность у Николая Григорьевича, которую он сам себе не сумел бы объяснить». И всё же пытался. Как же? А вот как: выпивал стаканчик – и ехал на вокзал. Почему именно на вокзал, и с кем он там разговаривал? С мужиками, как ему казалось, проще говорить, лучше поймут. Надо выговориться, выкинуть из сердца всё, что волнует. В конце концов, и узнать жизнь современной ему деревни: что изменилось? – мысленно сравнить её с той, прежней, которую помнил, цену которой знал на свой лад. Много надо было узнать хорошо пристроившемуся в городе кладовщику… а для того нужно было завязать живой разговор – всё об одном, всё о том же: кругом в городе хамство, воровство, ложь. Пива не доливают, и прочее.
И тут надо бы Николаю Григорьевичу переоценить все ценности и в себе самом: «Сам тоже ругался вовсю на шоферов, на грузчиков, к самому тоже не подступись с вопросом каким. Это всё как-то вдруг забылось, а жила в душе обида, что хамят много, ругаются, кричат и оскорбляют». И вновь канва рассказа не сверкает – её надо разглядеть, увидеть. Пьющий в одиночку человек настораживает. Мы их редко видим. Не у всех у них, но у многих, чаще всего, есть некая боль и желание выговориться. У этих пьющих в одиночку, часто и благополучных внешне – внутренне всё не так уж хорошо: что-то происходит в душе человека, разлад какой-то, противоречие. «Никуда Николай Григорьевич не собирался уезжать». То, как он жил, живёт, и будет жить дальше – ясно по прочтении рассказа. Ну, сходил и сходил к проезжавшим мужикам на вокзал, чего уж там, чего не бывает. Поговорил раз, другой, третий, потрепался в этом закуренном и заплёванном туалете – и будет уже!.. А он всё ходил и ходил, и это стало потребностью: «Он теперь не мог без этого». Тайна души… И здесь неясность: зачем?
Попытка выявить тайну души человеческой через его, человека, поступки (повторю ещё раз, отмечая важным) – вот второй план – суть многих замыслов Шукшина, своеобразие его таланта. Много ли сегодня таких находок, которые ставили бы вопросы?.. Задача писателя – ставить вопросы. Отвечать или не отвечать на них – каждый решает по-своему. Возможен ли сегодня Николай Григорьевич? Станет ли кто-нибудь бить себя в грудь, разговаривать с этаким Николаем Григорьевичем? Нет! И не только в туалете, а и вообще где бы то ни было. Есть ли сегодня, остались ли такие вот разговорчивые мужики? Не знаю, весьма сомневаюсь. Время, то́ время – ушло безвозвратно, народ стал ещё жёстче, ещё недоверчивей, непримиримей, что ли. Хоть кажется порой, что вот – и церкви пооткрывали… Но не хватает церквей. И вопрос вопросов опять-таки: почему с ним, с Николаем Григорьевичем, нынче не станут говорить незнакомые люди, объяснять, сочувствовать и понимать?.. Не прошло и сорока лет со дня написания рассказа, а ведь тогда и говорили, и понимали.
…Рассказ «Билетик на второй сеанс» своим заглавием говорит о многом. Жизнь прожита не так, как хотелось бы главному герою рассказа, Тимофею Худякову. Ему «…опостылело всё на свете. Так бы вот встал на четвереньки и закричал бы, и залаял, и головой бы замотал. Может, заплакал бы». Как, знакомо?! Сколько сегодня тех, у которых «всё есть» – и не только «отдельные секции», а и яхты, и «БМВ», и «Инфинити»… – их тысячи, у них полный достаток. И не сравнить их по достатку с этим самым времён «развитого социализма» Худяковым – а жизни нет: «Пил со сторожем, у себя на складе…» Пил и изливал всю боль сторожу Ермолаю, жаловался – да так, как понял и смог сказать только Шукшин: «Судьба – сучка, – и дальше сложно: – Чтоб у ней голова не качалась… Чтоб сухари в сумке не мялись…» Этот эксклюзивный, как сказали бы сегодня, чисто авторский стиль Шукшина – неподража́ем. И сегодня пьют с «излиянием души». Не только на складах, а – пьют и плачут. Даже и
Дело, кажется, даже не в подлинности чувства, выраженного в забористом монологе – дело в средствах раскрытия характера, подлинно русского, мятущегося… А с чего ему беспокойно, невыносимо так – и сам не поймёт он, этот Худяков. Вот краешек-частица русской души – и где, в какой литературе какой страны найдёшь этакое страдание без видимой причины? И тут Шукшин – продолжатель национальных традиций: в рассказах-открытиях характеров, судеб, со всеми их изъянами-ошибками. Оттого и получила такой резонанс его «Калина красная», этот «зов души», зов к со-чувствию, что отмечал в «той ещё, дореволюционной литературе» и Лев Толстой. Боль эта, повторяю, характерна, пожалуй, только для русского, и понятна одному только русскому. Голос этот не заставляет, не обрекает – только будит, мучает и требует проснуться. Откуда эта тоска? «А что, Антоныч, – вдруг спросил весёлый Авдеев Панова, – бывает тебе когда скучно?» – «Какая же скука?» – неохотно отвечал Панов. – «А мне другой раз так скучно, так скучно, что, кажись, и сам не знаю, что бы над собой сделал». – «Вишь ты!.. – сказал Панов. – Я тогда деньги-то пропил, ведь это всё от скуки. Накатило, накатило на меня, думаю: дай, пьян нарежусь» (Л.Н. Толстой. «Хаджи-Мурат»). Но дело не только и не столько в скуке, понятно.
У Шукшина сторож Ермолай притворялся, что не понимал кладовщика Худякова – но, верно, знал, думал про себя: «Совесть тебя, дьявола, заела: хапал всю жизнь, воровал. И не попался ни разу, паразит!»
«Разлад, Ермоха… Полный разлад в душе. Сам не знаю отчего». – «Пройдёт». – «Не проходило».
И все эти разные «кающиеся» – ищут слушателя, совершают поступки непредсказуемые: таково их внутреннее состояние. Домой ему, кладовщику, идти не хочется, «там тоже тоска, ещё хуже: жена начнет нудить». Погода тоже под стать настроению. Автор даёт броские, яркие, краткие и оригинальные детали: «Несильно дул сырой ветер, морщил лужи. А небо с закатного края прояснилось, выглянуло солнце. Окна в избах загорелись холодным жёлтым огнём. Холодно, тоскливо. И как-то противно-ясно…» Всё ясно и читателю. Без обиняков, горько и ясно. Тимофей шёл и раздумывал. О чём? Всё о том же: «Вот – жил, подошёл к концу». «А Ермоха, – сравнивал Тимофей, – например, всю жизнь прожил ва́ликом – рыбачил себе в удовольствие: ни горя, ни заботы». Ермолай завидует нищему по сравнению с ним. Странно? Завидует спокойствию, с которым тот прожил, возможности его, Ермолая, собой заниматься, своей душой, любимыми делами, не размениваться на… И пошёл он к Поле Тепля-шиной, с которой «крутили» когда-то преступную любовь. Но там, как говорят, от ворот поворот. По́ля даже удивилась: «Вона! Вот так гость. Зачем это?» И пить отказалась с ним она, давняя приятельница, и разговор получился нехороший: укоряли друг друга, сва́ра… Тимофей заключил: «Что ведь и обидно-то, дорогуша моя: кому дак всё в жизни – и образование, и оклад дармовой, и сударка пригожая, с сахарными зубами. А Тимохе – ему с кривинкой сойдёт, с гнильцой…» Вот что он говорит в лицо ей, бывшей возлюбленной, – так жмёт и жжёт в груди его восставшая, мучающая душа. И откуда эта боль, не понять никак. А боль духовная, не душевная даже, а духовная. Как её руганью с людьми да водкой унять – нет, никак невозможно…