Василий Киляков – Ищу следы невидимые (страница 24)
…Умер Глеб Горышин 10 апреля 1998 года. Точнее – не умер, ушёл от нас, «у́был», как случалось не раз ему убывать-уезжать надолго в странствия. Ушёл тихо Великим постом – и в день его смерти, в этот день, в разгар весны вдруг понесло таким буйным снегом по Москве, по Подмосковью лёгкими, белыми, необычайно крупными хлопьями. Снег шёл и шёл, когда мне позвонил из редакции «Литературной России» Илья Рябцев: «Умер, ушёл из жизни…» Снег в поздний апрель – редкость. Перемолвившись, всё ещё не доверяя горькому известию, я слушал гудки в трубке и всё никак не мог понять, смириться с таким сообщением. Впереди была Светлая седмица. Утешало ещё и то, что можно было помянуть его на Пасху, можно было перечитывать его вновь и вновь, и продолжать его дело.
…А снег шёл и шёл, устилал сад за окном и не успевал таять. Я взял в руки его книгу, которая так и называлась: «Возвращение снега». Снег вернулся в апреле. Было в этом нечто нереальное – такое неожиданное, но предусмотренное свыше совпадение, какая-то тайна: название его последней книги и – ошеломительная правда действительности. Он вернулся к нам вихрем снежных кружащихся хлопьев, которым не было конца…
Последние страницы его: «Картинки на бегу» – «Бежин луг» № 4 1997, «Подъём» № 5–6, отрывки из повести, публикации в «Нашем современнике»… И бесценный сборник последних стихов, особенно доро́гой для меня – как завещание, назидание другу: «Возвращение снега», издательство «Дума», стихи. Тираж 500 (!) экземпляров – как самиздат, унизительный для него, масштабного, знавшего тиражи своих книг и в полмиллиона экземпляров.
Он жил творчеством, вёл переписку до последнего дня. Сохранял верность литературе, дружбе.
Смерть в глаза не смотрит. Перед Новым годом Глеб Александрович лёг в больницу: болело сердце. Письмо от него было грустное: «За тот незримый окоём, где мир не изменил обличья…» – писал он в стихотворении. Туда теперь ушла и душа его. Туда взирал он, сличая жизнь свою – с рекой небесной, как в тот памятный день закрытия Всесоюзного съезда-совещания во Владимире, когда взирал на храм на Нерли (как показалось мне, со слезой, что надуло в глаза ветрами открытых просторов). И на храм смотрел, и в будущие снега, которые он не застанет уже на этой грешной и прекрасной земле. За облака смотрел, за дожди и за горизонты…
Горько, что всё реже на нашей творческой дороге встречаются такие, цельные и вдохновенные люди – попутчики и однодумцы.
…Так писал он, Глеб Горышин, в своей последней книге стихотворений, подаренной мне, словно ведая уже, что недолго осталось ему… до вечности. У Бога живы все.
Фактура, Шукшин и модерн
Сегодня говорят ещё о постмодернизме, не замечая того, что само это явление – умерло, а где не умерло и подпитывается искусственно, – то отходит все дальше, даже не на второй, а уже и на третий, четвертый план. Постмодернизм, взявший начало от «дионисийской» догадки Ницше и ницшеанствующих (у Камю, и продлившийся у Борхеса, и в «Улиссе» Дж. Джойса «потоками сознания» и дальше – и у Кафки)… имеет суть отрицание Бога. Постмодернизм, по своей сути, – есть крамола на мир Божий и человека как подобие Бога. Он – «хуже афеизма», по слову Пушкина, – т. е. атеизма (и тем одним даже – хуж́ е, что в каждой поделке постмодерна сокрыт обман читателя и обман намеренный). Диалог игровой и подмена неминуема оттого, что опора этих
На двор, залитый солнцем, смотрит модернист, – но видит не голубое бездонное небо, а выщербину в подоконнике или трещину на стекле окна – не дальше собственного носа. Из этих пустяковин и вы-щербин он развивает «поток сознания», а то и пытается выстроить мировые догадки, или, напротив, суживает очевидные, ясные проблемы до простой телесности. Упоение этой телесностью составляет суть «новаторства» постмодерниста, и если при этом «красавица» принимает крещение, то она отходит от страсти и начинает «дурно пахнуть»… Кончилось время «андеграунда», «маньеристов», «куртуазных маньеристов», «постмодернистов» и проч., и проч. – всех тех, которые кичились своим подражательством и которые не только не стыдились, а даже и за честь почитали пустить и матерком, – чего не сделаешь ради разрушения (часто – под заказ) установленных правил и традиций или – ради того, чтобы заметили: «распросука» слава требует жертв, как языческий божок или идол. Но такая слава не вселяет надежд, она не правдива и не эстетична. Дождевые черви после ливня тоже охотно весьма выползают на мокрый асфальт. Но они не имеют возможности предугадать, чем это для них закончится. Человеку дана возможность предвидеть свою судьбу на Божиих путях. И вот, пожалуй, в том и состоит главная причина, почему «постмодернизм» на русской почве не прижился (хоть его и прививали – хвалебными статьями, гонорарами, тиражами и грантами), но он всего лишь некое фокусничество – «от идеи» – повторяю, запашок мертвечинки и явно уже побитого опарышем явления.
Сергей Есенин писал в письмах из-за Атлантического океана, что здесь нет людей, есть черви. Здесь невозможна подлинная поэзия, «ибо черви мыслить не могут». И далее слова, за суть изложения которых ручаюсь: он пишет, что ему милее русская лошаденка в поле, мотающая хвостом по ветру, чем сто тысяч чикагских улиц, в которых можно загонять только свиней, «на то там, вероятно, и лучшая бойня в мире». Единственное, на первый взгляд, явное влияние (и позорное) ушедшего постмодерна – то, что в русской литературе он нарушил временно корневую преемственность, последовательность передачи опыта и чистого русского слова от поколения к поколению. Теперь очевидно и то, что «клиповое» мышление или «игровое» восприятие мира, совмещение времен, переворачивание фактов, извращение традиционных ценностей – всё это надо выводить на верную дорогу. Мутный пахучий ручей должен иссякнуть и раствориться в широкой реке –
Итак, рука читателя, изрядно пожившего, изучавшего историю, литературу, а ещё того лучше – и старославянский, и древнерусский языки, – рука такого читателя среди корешков многих и многих рыночных или библиотечных книг выберет, конечно, близкого себе писателя. Писателя-почвенника. Я всё чаще снимаю с полки и перечитываю Василия Макаровича Шукшина.
Меня убеждают, и вполне серьезно, что компьютер, тот компьютер, что выигрывал партии у шахматиста Карпова, если переставить программу, – начнёт вышвыривать готовые книги, сотнями и тысячами, наподобие тех, коими завалены сегодня прилавки. Вводишь лексикон уличной девки (благо типажей – не сосчитать), нажимаешь кнопку, и – «они, как дохлые мухи, оттэда, из компьютера, сыплются» (говорил мне знакомый библиотекарь из Подмосковья). Сегодняшний читатель, за редким исключением, не признаёт, отказывается признавать «школу языка». Её так и называли некогда с давних времён: «школой» – от той «деревенской прозы», вернее – от честной прозы о людях и о земле.
Творящих и работающих на земле-матушке много. «Почвенная» проза и поэзия – верна, преданна, как добрая старая мать. Существует, вернее, существовала она изначально. Даже Дмитрий Сергеевич Лихачев, изучая её, любовался её чистыми истоками. В 1990-х пошло такое поветрие, что надо изучить все стили, особенно, те, что числятся как «стили заумного толка», «навороченные»; овладеть ими – и таким образом выработать свою технику письма. И вот, будто бы, путь к известности, к читателю и к славе – он откроется тогда мистически, сам собой. И примеры многие ведают: от Ю. Кима с его «Вкусом тёрна на рассвете» до Фандорина, совсем уж неудобоваримого с его языковыми подделками ваятеля, до – всё того же пресловутого с птичьей сорочьей фамилией мастера словесных монтажей…
И всё же, как ни дуйся лягушка, бегемотом не станет она. Бабочки-подёнки живут одну ночь или один день. И всё. К тому же, кто пытается влезть в окно, а не входит в овчарню через дверь, тот – вор и разбойник, как сказано в Писании. Даже крестослов́ ицу Андрея Вознесенского – и ту уже забыли. Забыли и «…на Васильевский остров я приду умирать»: громко, но оказалось – ложь. И забыли, а ведь автор сих громких словес –