Василий Киляков – Ищу следы невидимые (страница 12)
Из замечаний к последней книге Лобанова «Убеждение»: «Меня, фронтовика, участника битвы на Курской дуге, могли поддержать на склоне лет, как это делают для своих ветеранов-шестидесятников, либералов <…> Ко мне же никакого внимания; написанные мною за последние 9 лет 10 книг (в том числе главные для меня – «Твердыня духа» и «В шесть часов вечера каждый вторник») не были отмечены ни одной премией» (правительственной). – Вот как сказал о. Фёдор, монах Свято-Троицкого Александра-Свирского мужского монастыря, молитвенник Русской Православной Церкви, старец теперь, а в прошлом – выпускник Лобанова писатель Юрий Пономарёв, духовная связь с которым сохранялась десятилетия до самого ухода учителя «в мир иной»: «Горько было слышать, что смерть, уход из земной жизни выдающегося русского писателя и мыслителя, фронтовика-орденоносца была обозначена тенденциозным замалчиванием, глушением бесстыдным его имени официозными СМИ (которые в то же самое время демонстрировали, как президент обнимал, поздравлял с каким-то юбилеем некого комика). Как будто можно вырезать из истории России имя одного из лучших, самых верных её сынов». «Слово об учителе, наставнике, друге», воспоминания монаха о. Феодора о Лобанове дорогого стоят, а переписка-разговор их, верующих православных писателей, двух недюжинных умов и характеров, была опубликована в книгах М.П. и озаглавлена так: «Дорогой отец Феодор!». «Приеду из Екшура, обязательно перечитаю, – думал я, – так тонко о самом насущном, существенном мало кто сказал…»
…Тайна жизни всякого человека «велика есть». А тайна Михаила Петровича Лобанова – втройне. Всё пытаюсь найти, объяснить себе, в чём кроется тайна его? В тяжкой ли боли от болезней, в последствиях военного ранения? В старчестве ли его… Или в тяжёлых муках и размышлениях о будущем России, развале СССР, который он переживал тяжелее всякой болезни, даже страшнее мучившего его всю жизнь, так и не залеченного до полного выздоровления туберкулёза. Откуда ему этот дар и это наказание – боль русской души за весь род людской, и за свой народ в особенности? Это «Мужество человечности» (по названию одной из первых его книг). Эти мука и благодать, ему посланные несомненно свыше, как они нашли именно его? Что это, избранничество?.. За трудно и тяжело прожитую жизнь, за ту тоску вселенского одиночества – и в молодости, когда «не было сил пройти от стены до стены» в съёмной ростовской квартирке, – дистанция длиною в долгую-долгую жизнь. И – вдруг озарение Благодати, как признавался он: «нестерпимая любовь, жалость и нежность» посетили. Отсюда – и «Твердыня духа», отсюда – и «В сражении и любви», и его «Страницы памятного»…
Добавить хочется, конечно, ещё о «мужестве человечности» его, как я попробовал сказать прежде в этой статье, – о нравственной стойкости, духовной крепости его, без которых боль его всегдашняя
Бессребреник, избранник Божий – именно через страдания. Его сила, его корневая система любви и веры помогли ему вынести то, нестерпимое порой, что творилось и со страной, и с отдельными людьми. Выдержать то, чего иные и не поняли, и не приняли, и не смогли бы понести. Или – протерпели бы, как терпит растение или животное… Он «переплавил» в духовное – боль свою и жажду счастья родине. Цель литературы, по его словам, цель писательства и смысл писательства – за бытом отыскать Бытиё. То, ради чего стоит жить.
И вот – четверть века после той пресловутой «перестройки»… Сколько труда, чтобы учеников вытащить и образовать. Не «образованцами» отпустить в жизнь, не «просвещёнными мещанами», а людьми вполне определившимися – «со стержнем». Скольких он вывел словно из-под огня, как из фронтового окружения, сохранив и знамя, славу и честь. Сколько их было, спасённых им душ, за пятьдесят один год его преподавания в Литинституте. Из того страшного времени «озверения», из кольца воинствующей пошлости, из кольца кричащего материализма он вывел нас за плечи, под руки. Никто не сел «на ки́чу», не попал на зону (даже в то время), никто не опозорился как бессовестный рвач (по крайней мере, я не знаю таких примеров). А кто не научился писать – и тот не пропал, получил от него страховку и опору. Порукой тому – одно из последних его интервью с крепким и недвусмысленным названием: «Наш народ попал в талмудистскую западню» (газета «Русский вестник», № 5 за 2015 год – отрывок из большого интервью выдающегося писателя). Поистине, «ума холодные размышления и сердца горестные заметы».
…Иногда живу так, как жил он. Точнее, пробую так жить, чтобы не было бы стыдно и впоследствии никогда за свои поступки. Пытаюсь видеть и слышать его – «за» и «по ту сторону» жизни земной, которая вся (повторю ещё раз слово апостола) – проходит как «сквозь тусклое стекло, гадательно». Пытаюсь отыскивать следы невидимые уже в мире этом и нахожу мир (невидимый, сокровенный, который значительней видимого, если говорить словом Лобанова), как умел видеть только он. Пытаюсь направить взор в даль духовную, чтобы годы радовало содеянное, – чтобы, совершив тот или иной поступок в жизни или в убогом писании своём, противостоять преградам – «внутренним и внешним» (напомню, что именно так и называется одна из его книг: «Внутреннее и внешнее», где он утверждает, что духовное очевиднее внешнего, видимого этого мира «данного нам в ощущении») – пытаюсь жить, сопротивляясь конформизму, плесени бытийной, духовной лени, искусам, через которые суждено пройти каждому из нас, и в большом и в малом. И думается тогда: если здесь и сейчас я поступлю именно так, а не иначе, то – одобрил бы меня Лобанов?
…И как же трудно жить вразрез с компромиссами!.. Тогда и не жизнь мирская уже – а подлинно Предстояние, служение начинается, самая, похоже, окопная, земляная правда под высоким небом, под звёздами озаряет до дрожи, как сигнальные ракеты над минным полем… И нет укрытия ни от одной мысли, ни от одного деяния, ни от одного движения души «вхолостую». Весь ты тогда – на сквозняке, на ветру, на морозе. Очень непросто жить так, даже если – только временами спохватываешься. В этом вечном движении и кружении жизни забываешь и отпускаешь момент (так монах порой забывает о чётках). И сложно, как же архисложно жить не минутными потребностями, а – вечностью, дыханием вечности. Если сравнить – то единственно со стоянием в морозную ночь на камне, когда «молишься, молишься, молишься»… Не отпускают обязанности, привязанности, долги, дела. А как же он? А он?.. А он – жил так всегда.
«Украденный» Чехов, или обещанного двести лет ждут
Тончайший, чуткий, деликатный, необычайно работоспособный – все эти эпитеты применимы к А.П. Чехову, и, конечно, сопутствуют ему и в жизни, и в литературе. А пошлость – он не переносил органически, ни в какой форме, ни бытийно, ни «книжно». Жёсткая цензура и отбор – присущи Чехову как никакому другому писателю. И при всём при том – какая трудоспособность: более полутысячи коротких рассказов, которые настолько разносторонни, всеохватны и разнотемьем не уступают лучшим образцам классических глубоких романов. Пьесы, очерки и зарисовки, письма и дневники… Быть простым, лаконичным и в то же время и щедрым, и отзывчивым – сложно необыкновенно. Антон Павлович в этом отношении – пример редчайший.
Сколько и иных лестных прилагательных можно подобрать для А.П., присущих именно ему и только ему. Изящество его, чуткость и даже нежность – всё это отмечал особой метой даже наблюдательный, нередко язвительный И.А. Бунин. А.И. Куприн «…к любви и нежной печали» обратил читателя в очерке «Памяти Чехова» (воспоминания). «Неутолимая тоска» об ушедшем писателе редчайших даров, ироничном и сердечном одновременно сквозит в этих воспоминаниях отнюдь не сентиментального жилистого силача.
А начинал А.П. с шуточных заметок, с пустяков, с юмора – того самого юмора, который искромётно редок. Начинал легко и напряжённо, много работая. Кормил семью с гонораров, как мог. И псевдонимы: «Антоша Чехонте», а до того: «Брат моего брата», «Человек без селезёнки» (видимо, по присловию, что-де – так уж смешно, что, читая и смеясь, и селезёнку порвёшь). «Юный старец», «Антип Индейкин» и прочие, и прочие. Да и названия журналов, в которых он начал печататься не менее забористые: «Стрекоза», «Зритель», «Будильник», «Мирской толк». Первая книга его вышла в 1884 году и называлась «Сказки Мельпомены». Удивительно, как из того мелкотемья, на которое он был, казалось бы, обречён, Чехов перерос к прозе с подтекстами. Их домысливаешь не то что часами или днями, а – и годы даже…
Удивляет, когда слышишь, что (будто бы) общеизвестно и стало даже общим местом, что Чехов не состоялся как романист. В вину нельзя ему поставить и этого «не состоялся», а по каким, собственно, меркам он не романист? И весь очерк, начатый с этих строк о творчестве упомянутого писателя, – посвящается обоснованию: можно ли и впрямь на деле согласиться с таким спорным утверждением.
Сам писатель с сожалением неоднократно отмечал этот «недостаток», некую неполноценность свою как художника и драматурга и именно в таком ключе и с грустью даже в беседах с литераторами. У А.П. было, если так можно сказать, «прерывистое дыхание». Он так умел отделывать свои рассказы и повести, пьесы, доводил до совершенства форму так, что если прочитал единожды, вряд ли забудешь «Иону» или «Студента», или «Дуэ́ль» – их невозможно пересказать, и всё же кроме общих замечаний и впечатлений выносишь и многое иное. Они как бы даже вовсе бессюжетны, как (например) многие поздние «Стихотворения в прозе» – у того же И.С. Тургенева. Но влияние этих шедевров на душу читателя невозможно переоценить. И – ещё «одинокость» А.П., – и она тоже только от великого сердца. Не одиночество, а именно