Василий Кандинский – Том 1. 1901-1914 (страница 16)
Средства выражения каждого искусства назначены и дарованы ему искони и не могут в существенности своей измениться, но как постоянно «утончается» дух или как постоянно он обнажается от материальности души, так тому соответственно и частию заранее должны неуклонно и неудержимо «утончаться» и средства искусства.
Поэтому 1) всякое искусство вечно и неизменно и 2) всякое искусство изменяется в своих формах. Оно должно идти во главе духовной эволюции, приспособляя формы свои к большему утончению и пророчески ведя за собою. Неизменно его содержание внутреннее. Изменчивы его формы внешние. Поэтому как неизменчивость, так и изменчивость искусства есть его закон. Такими в корне неизменными средствами служат
музыке — звук и время
литературе — слово и время
архитектуре — линия и объем
скульптуре — объем и пространство
живописи — цвет и пространство{138}.
Цвет действует в живописи в виде краски. Пространство — в виде формы, ее ограничивающей («живописной»), или рисунка. Эти два элемента — краска и рисунок — существенный, вечный, неизменный язык живописи.
Каждая краска, взятая изолированно, при равных условиях восприятия, возбуждает неизменно одну и ту же душевную вибрацию. Но краску нельзя в действительности изолировать, поэтому ее абсолютный внутренний звук всегда варьируется разными обстоятельствами. Главные из них: 1) соседство другого красочного тона, 2) пространство (и форма его), занимаемое данным тоном.
Из первого обстоятельства возникает задача чистой живописи, или живописной формы. Живопись есть внутренней необходимостью определенное сочетание красочных тонов. Сочетание безгранично тонкое и утонченное, безгранично сложное и усложняемое.
Из второго обстоятельства возникает задача рисунка, или рисуночной формы. Рисунок есть внутренней необходимостью определенное сочетание линеарных плоскостей. Утонченность и сложность его бесконечна.
Первая задача, неразрывно связанная в действительности со второй, и является в общем великой задачей живописно-рисуночной композиции, которой суждено теперь же выступить с еще неизвестной доселе силой и преддверием которой служит так называемая «новая живопись». Само собою ясно, что это новшество есть не качественное (в самом корне корней), а количественное. Эта композиция, бывшая неизменным законом всякого искусства всех периодов начиная с примитивного искусства «дикарей», должна именно в эту грядущую, на наших счастливых глазах начавшуюся, Эпоху Великой Духовности быть важнейшим пророком, который ведет уже за собою и нынче яснозвучащие души и поведет весь мир.
Эта композиция будет построена на тех же, уже в эмбриональном виде известных, основах, которые, однако, теперь разовьются до простоты и сложности музыкального «контрапункта»{139}. Этот контрапункт (которому еще нет слова в нашей области) будет найден дальше, в пути Великого Завтра, тем же вечно неизменным проводником — Чувством. Найденный и кристаллизованный, он даст выражение Эпохе Великой Духовности. Но каковы бы ни были его крупные или мелкие частности, все эти частности будут покоиться на одном величайшем фундаменте — на Принципе Внутренней Необходимости.
Куда идет «новое» искусство
Всемирно знаменитый, большой ученый Вирхов сказал: «Вскрыл я тысячи трупов, а души увидеть не случалось»{140}. Большие люди всегда выражают свою эпоху. И вот большой человек невольно выразил в этих поверхностных и легкомысленных словах всю поверхностность и легкомыслие XIX века.
В эту эпоху обоготворения материи признавалось существующим только телесное, телесными «глазами» видимое. Тут уже сама собою упразднилась душа. Само собою опустошилось небо. Само собою оказалось, что жизнь, «даваемая один раз», прежде всего должна быть сделана приятной. Даже небольшой уцелевший запас «любви к ближнему», названной альтруизмом и уравненной с возвратным эгоизмом, ставил себе целью доставить не только себе, а и другому (или преимущественно другому) возможно большее количество материальных благ. Накопление же в той или иной форме материальных благ для себя стало единственной целью жизни для большинства людей. Наибольшее накопление этих благ с наименьшей затратой энергии (принцип экономической науки) стало идеалом человеческой деятельности, жизни. Все ведущее к этой цели, а потому и ко всякому «удобств», стало главноценным. Полилась буйная река технических изобретений. Лучшие умы, сильнейшие таланты, геройские натуры без колебания бросались в эту сторону жизни, потому что другая стала невидимой. Другой не было.
Она была. Но она сочилась скудным будто бы ручейком, заглушаемым ревом буйного потока. И этого ручейка не только не хотели, но и не могли услышать люди, оглушенные потоком. Все было положено к ногам материи. А также и искусство. Царил и правил в нем реализм (выразившийся в России движением передвижничества).
Вот почему никому не видные, в тиши творившие художники истинного искусства, которое вечно и никогда не прерывается, ни для кого не заметно положили начало нового звена вечной цепи, того звена, которое нынче так неожиданно свалилось на головы благополучных доселе реалистов и их публики. Непризнанно, одиноко, геройски прожили так свою жизнь бежавший из городов и затерявшийся в горных вершинах Segantini, бежавший из родной Швейцарии Böcklin, бежавший из родной Франции Gaugin, скрывшийся в провинции Van Gogh и гениальный Cezanne{141}. Это делалось в тиши, было затерто и спрятано в глубины.
А снаружи чем дальше, тем больше забывалась, терялась внутренняя ценность жизни. Оставалась явной на поверхности внешняя. И потому как только человек терял эту внешнюю ценность, так немедленно он оказывался перед пустым местом. А так как внешняя ценность зыбка и легко ускользает, то росли полки разочарованных, отчаянных. И их крик присоединялся к смущенному вопросу еще не отравленных жизнью и лишь готовящихся к ней; где смысл жизни? где цель жизни?
И окрестное молчание отвечало: нет цели жизни.
Сгущался мрак, воздух спирался, выходы замыкались.
А непризнанная душа болела.
Околотившие себе руки о замкнутые двери безнадежные сами этими же руками душили себя: нет цены жизни.
И полилась буйная река насилий, оскорблений, войн, убийств, самоубийств.
Нынче еще медленно, подобно широкому масляному пятну разливается из слоя в слой народа, в самые его глубины безверие и материализм. И долго еще будет разливаться.
В такие мрачные периоды искусство никому почти не нужно, а нужна лишь его служебная роль, лишь его лакейские услуги. Художники, сами пропитанные насквозь материализмом, забывают о своем призвании, холопски спрашивая публику: «Чего изволите?» «Служение святому искусству» делается потешным выражением. «Заказан портрет и пиши портрет — что мне за дело до твоей живописи?» — говорит самоуверенный заказчик заслуженному художнику. «Ты мне натуру давай в пейзаже, — говорит всесильный покупатель — куст — так куст чтоб и был! Что мне за дело до твоей живописи!» И художник старался и угождал. Из пророка и вожака он стал попугаем и рабом. Перед картиной Репина дамы падали в обморок, а мужчин тошнило: так хороша и жива была кровь, текущая и сгустившаяся комьями в его убийстве Грозным сына. «Что мне за дело до живописи, — как бы говорил и сам Репин, — мне надо, чтобы кррровь текла и кррровью пахло»{142}. Более утонченным материалом в живописи было только «настроение», пение печали, тоски неутолимой. Именно эта живопись (подобно большой русской литературе) и отражала отчаяние замкнутых дверей. Как в чеховских вещах, так и в пейзажах Левитана жила и воспроизводилась безысходно страшная атмосфера студенисто-липкого, небрежного{143}, удушающего тумана. В таких произведениях искусство выполняет лишь половину своей миссии.
Искусство каждой эпохи, рождаясь из нее, являет, во-1-х, ее отражение. Оно — зеркало духовное.
Bo-2-x, всякое искусство носит в себе зачатки будущего, пробуждая либо замолчавшие, либо никогда еще не звучавшие струны души. Оно — провидец будущего и вождь.
Вот этот второй элемент и отсутствовал в творениях «настроения». И потому это было искусство половинчатое и переходящее.
Эмбрионально жил именно этот элемент преимущественно в западноевропейском искусстве (импрессионизм) и лишь намеком входил он в творчество русских художников периода «Мира искусства» (особенно москвичей){144}. Отрицаясь от всякого материально-реального содержания, такие художники не видели и не могли найти другого «содержания» же (нематериального и свойственного только искусству и только в нем выливаемого) и потому объявили всякое содержание нехудожественным и враждебным искусству. Искусство не имеет цели, говорили они, оно само себе цель. L'art pour l'art! [Искусство для искусства (фр.), лозунг приверженцев «чистого искусства» рубежа веков.]
И уже в этом заявлении был росток спасения и освобождения искусства от рабства у материи: раз искусство самодовлеет, значит, оно должно углубиться в себя и прежде всего заняться собою и своими средствами.
Искусство как бы отходит от жизни (по видимости) и обращается к своему арсеналу. Здесь, в этом забытом было арсенале, оно находит свои средства выражения, одаренные такой титаническою силой, такою звучностью духовной, каких не найти ни в какой другой области.