Василий Галин – Гражданская война и интервенция в России (страница 44)
Настроения крестьянства, в этот период, передавали, собранные Ю. Соловьевым свидетельства 1911 года: графиня А. Шувалова: «Везде и всюду чувствуется недовольство, и в городах, и в деревнях большинство не удовлетворено политикой последних лет и мало верит в обещания правительства, не раз уже обманувшего всех. Все это предрешает новую бурную вспышку»[1112]; товарища министра внутренних дел А. Крыжановского предупреждали с мест: «
Из Вологодской губернии сообщали: «Я все время убеждаюсь, что у нас лет так через 10 неизбежна новая революция»[1115]. Из Смоленской губернии, председателю Русской монархической партии протоиерею И. Восторгову, писали: «У нас в Смоленской губернии крестьяне открыто говорят про революцию в 12 году. Не говорят бунт, мятеж, а революция, что по-ихнему означает «Долой все»»[1116]. Не случайно в 1914 г., накануне Первой мировой, в своей известной записке экс-министр внутренних дел, лидер правых в Госсовете — П. Дурново предупреждал Николая II: в случае неудачной войны с Германией «Россия, несомненно, будет ввергнута в анархию, пережитую ею в приснопамятный период смуты 1905–1906 годов… беспросветную анархию, исход которой трудно предвидеть»[1117].
И именно Русским бунтом, на партийной конференции кадетов в июле 1915 г., угрожал лидер российских либералов Милюков Николаю II: «требование Государственной думы (о введении конституционного строя) должно быть поддержано властным требованием народных масс, другими словами, в защиту их необходимо революционное выступление… Неужели об этом не думают те, кто с таким легкомыслием бросают лозунг о какой-то явочной Думе?» «Они (царедворцы) играют с огнем… (достаточно) неосторожно брошенной спички, чтобы вспыхнул страшный пожар… Это не была бы революция, это был бы тот ужасный русский бунт, бессмысленный и беспощадный. Это была бы… вакханалия черни…»[1118].
«Представить себе, что эти сто двадцать миллионов русских крестьян, прикованных к земле, живущих под гнетом нищеты, в невежестве и изоляции, созреют для революционных утопий, кажется мне самой дикой мечтой, — подтверждал в 1915 г. британский историк Ч. Саролеа, — Как бы ни была необычайно плодородна русская почва и как бы ни был одарен русский народ, политическая дисциплина не растет в один день, как степная трава, она не является растением без корней в прошлом, в традициях и нравах народа. Без сомнения, крестьянство может восстать в какой-нибудь кровавой «жакерии»»[1119].
Неудачи 1915 г. и растущие трудности в тылу привели к стремительному обострению ситуации. Уже в конце лета 1916 г. лидер октябристов Гучков, по его словам, «стал ощущать эту нарастающую опасность в настроениях городского населения и рабочих…»[1120]. В сентябре на совещании лидеров либеральной думской оппозиции, «был поставлен вопрос о тревожном положении, очень ясно определившейся линии развития событий в сторону какого-нибудь большого народного движения, уличного бунта… остановить это движение мы не можем, а присоединиться не хотим»[1121].
Сводка начальника Петроградского губернского жандармского управления за октябрь 1916 г. гласила: «постепенно назревавшее расстройство тыла…, носившего хронический и все прогрессирующий характер, достигло к настоящему моменту того максимального и чудовищного размера, которое… обещает в самом скором времени ввергнуть страну в разрушающий хаос катастрофической стихийной анархии… Необходимо считать в значительной мере правильной точку зрения кадетских лидеров, определенно утверждающих со слов Шингарева, что «весьма близки события первостепенной важности, кои нисколько не предвидятся правительством, кои печальны, ужасны, но в то же время неизбежны…»»[1122].
«Существование подземных революционных вод, еле скрытых зыбкою почвою самодержавного режима… не было секретом, — подтверждал председатель Государственной Думы М. Родзянко, — И, когда почву сорвали взрывом 26–27 февраля, они мощной рекой хлынули в пролом и вынесли на поверхность земли революционную идею пятого года…»[1123].
И прежде всего, идею «русского бунта», неслучайно историк Грациози назвал первый этап, начавшийся с февраля 1917 г., «плебейской» революцией: «Когда государство вступило в последнюю стадию своего распада, крестьяне тут же взяли инициативу в собственные руки. Программа их была проста: минимальный гнет со стороны государства и минимальное его присутствие в деревне, мир и земля, черный передел о котором грезили поколения крестьян… Они почти совершенно перестали платить налоги и сдавать поставки государственным уполномоченным. Все больше молодых людей не являлись на призывные пункты, многие солдаты стали дезертировать. Сверх того, за несколько месяцев крестьяне разрушили еще остававшиеся помещичьи имения, уничтожали владения буржуазии, а также большинство ферм, созданных в ходе столыпинских реформ»[1124].
По словам видного публициста того времени М. Гаккебуш-Горелова, в 1917 г. «мужик снял маску… «Богоносец» выявил свои политические идеалы: он не признает никакой власти, не желает платить податей и не согласен давать рекрутов. Остальное его не касается»[1125]. «Русская революция по своему основному, подземному социальному существу, — приходил к выводу религиозный философ С. Франк, — есть восстание крестьянства, победоносная и до конца осуществленная всероссийская пугачевщина начала XX века»[1126].
И в этом не было ничего удивительного, поскольку бунт, отмечал И. Бунин, вообще органически присущ русскому народу: «всякий русский бунт (и особенно теперешний) прежде всего, доказывает, до чего все старо на Руси и сколь она жаждет прежде всего бесформенности. Спокон веку были… бунтари против всех и вся…»[1127]. «В стихии русской революции, — подтверждал Бердяев, — действуют такие же старые, реакционные силы, в ней шевелится древний хаос, лежавший под тонкими пластами русской цивилизации…»[1128].
Земля и воля
Лозунг «Земля и воля» выражал эти крестьянские мечты особенно полно, в той степени, в которой лозунги вообще на это способны, т. е. передавал главное без выхолащивания его содержания.
Правда «О «воле», в том смысле как понимала это слово интеллигенция, крестьянство, — по словам М. Покровского, — думало весьма мало — вызвав у одного наблюдателя горькое замечание, что девиз «земля и воля» можно было бы укоротить — только «земля»[1130]. Под интеллигентской волей М. Покровский понимал введение революционного самоуправления, примеров которого крестьянство не давало «ни одного»[1131].
Однако крестьянство и не ставило себе целью достижение какого-либо более высокого уровня самоорганизации кроме общины, «волю» оно понимало по-своему. Еще В. Белинский замечал, что «в понятии нашего народа свобода есть воля, а воля — озорничество»[1132]. Представление русских крестьян о «воле» Л. Толстой передавал в «Живом трупе»: «Это степь, это десятый век, это не свобода, а воля…»[1133]. «Свобода», — пояснял В. Кожинов, — это нечто имеющее пределы, установленные законом; воля не имеет пределов…
Портрет этой массы рисовал в разговоре с Черчиллем один из лидеров партии эсеров Б. Савинков: «Крестьяне были в хозяйственном отношении независимыми. При своем простом образе жизни они всегда могли поддерживать свое существование и помимо всех современных условий цивилизации. Из кожи зверей они делали себе одежду и обувь. Пчелы давали им и мед, заменявший им сахар, и воск для освещения. Хлеб у них был, и было мясо, и разные коренья. Они пили, ели и работали в поте лица. Не для них были все эти слова: коммунизм, царизм, святая Русь, империя или пролетариат, цивилизация или варварство, тирания или свобода. Все это в теории было им безразлично, и не только в теории, но и на практике. Они были и оставались людьми земли и тяжелым трудом зарабатывали свой хлеб… В стране разрозненных хозяйственных ячеек, ничем не связанных между собой, жизнь велась по примеру Робинзона Крузо, так же удаленного от цивилизации…»[1135].
С падением самодержавия, организующей, полуграмотную народную стихию, силой должна была бы выступить передовая русская интеллигенция. «Мы обязаны идти туда, обязаны там действовать, иначе мы умрем, не выполнив нашего назначения, умрем неоплатными должниками того народа, который нас поит, кормит, одевает, обувает, который трудами рук своих обеспечивает нам лучшее существование, чем его собственное. Нашим служением мы заплатим народу хотя малую крупицу того огромного долга, который записан за нами на скрижалях судьбы», — писал в 1909 г. в приобретшей чрезвычайную популярность (выдержала в 1910 г. пять изданий), книге видный монархист, писатель И. Родионов, — «Народ спился, одичал, озлобился, не умеет и не хочет трудиться. Не моя задача перечислять причины, приведшие нас к такому ужасающему положению, но есть одна, на которую неоднократно указывалось в печати и которую я не могу обойти молчанием. Причина эта — разобщение русского культурного класса с народом. Народ брошен и, беспомощный, невежественный, предоставлен собственной бедной судьбе. Если вовремя не придти к нему, то исход один — бездна, провал, дно…, — предупреждал Родионов, — Я потому и назвал свою книгу «Наше преступление», что считаю те ужасы, которые описаны в ней и которые стали обыденным явлением в деревне, нашей виной, виной бросившего народ на произвол стихий образованного русского общества»[1136].