Василий Белов – Душа бессмертна (сборник) (страница 48)
Бабы только что отошли от гумна, как вдруг из-за стога показался жеребец в яблоках. Бессонов ехал рысью. Выпрыгивая в седле, он явно правил к бабам.
— Ой, девоньки, ведь сюда! — всплеснула руками Марютка Смирнова. Она, в испуге, первая вытряхнула из передника зерно с мякиной. То же самое сделали Петуховна, Нинка и Поликсенья. Только одна Костерька стояла на дороге ни жива ни мертва. Бабы от страха бегом бросились в сторону. Костерька побежала тоже. Бессонов увидел бегущих и ударил по жеребцу:
— Стой! Стой! — заорал он еще издали, направляясь наперерез бабам, прямо по вязкому жнивью. Он осадил жеребца перед перепуганной Петуховной, повел белым своим носом и сказал:
— А ну пошли!
Бабы покорно пошли на дорогу. Он ехал сзади, и жеребец мотал длинной мордой, грызя удила, лязгая коричневыми зубами.
Бессонов загнал баб опять в избу к Петуховне. Все они рядком уселись на лавке, перепуганные вконец, трясущиеся. Поликсенья шептала что-то вроде «господи, спаси, пронеси». Марютка то и дело вздыхала. Нинка Воробьева теребила конец платка. Одна Петуховна сразу успокоилась, дома, как говорят, и стены помогают. Узнав от баб о ночном собрании, она с сожалением поглядывала на затоптанный пол.
_ Так… — Бессонов сел за стол, открыл сумку. Бабы затравленными глазами следили за каждым его движением.
— Так… Что же, товарищи. — Он закурил какую-то толстую папиросину. В пустой избе пахнуло волнующим, забытым мужским запахом. И, может быть, от этого запаха, напомнившего давние счастливые дни, напомнившего мужика, опору и бабью защиту, а может быть, от чего другого Марютка Смирнова вдруг всхлипнула, сглотнула слезы. За ней в голос заплакала Поликсенья.
— Так, так… — Бессонов вдруг ударил по столу кулаком. — А ну расстегни пуговицы! Встань, гражданка! Да-да, ты, первая! — Он подошел к Марютке, пощупал карманы, распахнул полу дырявого Марюткиного казачка. Тем же путем он обыскал всех остальных баб и, ничего не найдя, опять сел за стол. Спросил:
— Почему побежали?
— Так ведь чего, батюшко, напугалися… — улыбаясь, произнесла Поликсенья и вытерла щеку нижним платочком. Бессонов словно бы в раздумье брякал пальцами по столу:
— Можете идти. Я вас не задерживаю.
Бабы торопливо завставали, засморкались. Бессонов глянул на них круглыми своими глазами и застучал по столу.
Костерька ни жива ни мертва пошла к двери. Такая большая показалась ей изба Петуховны. Костерька взялась уже за скобу, как вдруг Бессонов вскочил, подбежал к ней:
— А это что такое? — Он длинным кривым пальцем указал на пол. — Это что такое, спрашиваю!
На полу неровной дорожкой лежали ржаные зерна. Костерька сроду не нашивала хороших, не дырявых валенок…
— Валенки снять! Сбегать за бригадиром! — чуть ли не весело закричал Бессонов.
Степан Михайлович и сам уже прибежал в избу. Посреди пола он увидел заплатанные, растоптанные Костерькины валенки и две грудки зерна. Сама Костерька стояла босиком на полу и выла. Бабы молча стояли у дверей, Бессонов писал за столом акт о краже.
Степан Михайлович вздохнул и, не читая, подписал бумажку, накорябали свои фамилии и бабы. Одна Петуховна не смогла подписать бумагу.
Бессонов велел Костерьке обуться. Потом он вывел ее на улицу, привычным взглядом нащупал первую попавшуюся баню, велел найти караульщика и сам отвел плачущую Костерьку в эту баню. Степан Михайлович послал кого-то из ребятишек за стариком Филей.
— Арестованную не выпускать! — строго сказал Бессонов тщедушному Филе. И Филя с батогом уселся на приступке.
— А ежели ей, товарищ Бессонов, этого, того, ей понужде понадобится?
Но Бессонов уже не слушал Филю. Он прямо по грядкам, не жалея хромовых сапог, шагал из огорода. Степан Михайлович, печально опустив голову, ступал вслед за начальством. А в бане тонко, по-волчьи подвывала Костерька.
Бессонов уехал, пообещав тут же прислать за арестованной милиционера. Правда, он чуть не арестовал и Степана Михайловича, как он сказал, «за срыв и саботаж». Бессонов долго никак не мог понять, почему зерно до сих пор не провеяно. «То есть как это так, нет ветра? Веять! Немедленно!»— кричал он. Когда же бригадиру удалось доказать, что ветер от него, бригадира, не зависит, Бессонов долго ругался, а после вскочил на лошадь и крикнул: «Отвечаешь своей головой! К двенадцати часам чтобы хлеб был на хлебопункте!» И уехал.
Степан Михайлович плюнул ему вослед. Плюнул и оглянулся, не видел ли кто. «Да неужели когда наша бригада колхоз подводила? — в обиде размышлял Степан Михайлович. — Всю войну шли первыми, все до последнего фунта подчищаем. Ну, а бабы, что бабы? Они вон и так еле ходят, опухли, ладно что мужиков почти всех подчистую на фронте решило. А то приехали бы, не узнали своих баб… А эта Костерька-то. Ну и дура. Хоть бы катанки зашиты были, не было бы никакого греха. А теперь два года дуре дадут. Никакого сомненья, дадут».
…О том, что Костерьке дадут полтора, а то два года, знала вся деревня. Дело это было ясное потому, что в прошлом году уже посадили Омелиху. Посадили за то, что ходила по ночам с ножницами в рожь, стричь колоски.
Степан Михайлович открыл гумно, велел бабам ждать ветра, а сам побежал искать возчиков. По его подсчетам, нужно было подвод шесть, не меньше. Ехать до хлебного пункта не близко, старуху какую в извоз не пошлешь. Но возчиков раз-два, и обчелся. Вместе с женщинами изредка ездил с хлебом и дурачок Яша. Если ему запрячь телегу да нагрузить, этот съездит. С Нинкой Воробьевой уже была договоренность. Марютка Смирнова поедет тоже.
Степан Михайлович для верности зашел сперва к Яше. Яшина мать сидела на опрокинутом ведре и доила козу, доила прямо в избе. Яша босиком, в одних портках сидел за столом на собственной пятке и бессмысленно строгал хлебным ножиком какую-то палочку. Сперва бригадир поздоровался, потом подсел к Яше:
— Что, Яша, надо, брат, съездить с мешками-то, выручай.
Яша добродушно и неопределенно хохотнул. Он-то был всегда и на все согласен. Но включилась в разговор его мать, и у бригадира тревожно заныло под ложечкой. Старуха сказала, что он поехал бы, как бы не поехать, да ехать-то ему не в чем.
— Ехать-то не в чем, — как эхо повторил Яша и опять хохотнул без всякой причины. Степан Михайлович поглядел на Яшины сапоги. Они валялись тут же, около Яши, и бригадир взял правый сапог, достал очки. И правда, носок сапога был похож на щучью пасть, даже деревянные гвоздики торчали, как зубы. У второго сапога отвалилась подметка и виднелась береста, подкладываемая сапожником под стельку.
Степан Михайлович вздохнул и пошел к Шурке Голощековой. Эта возила зерно бессменно. В Шуркином доме ворота были открыты. Бригадир особым своим чутьем заранее почувствовал, что чего-то в доме неладно. Пустая корзина лежала в коридоре набоку, тут же валялся березовый веник, видать, подметали крылечко, да так и не подмели до конца.
Степан Михайлович вошел в избу. Шурка лежала посреди пола белая, как бумага, со сжатыми зубами, а ее мать охала около дочки, подкладывала ей под голову какую-то одежку.
— И в пече-то ничего не было, и трубу-то закрыла поздно, господи милостивый, — причитала старуха, не зная что делать.
Шурка была без чувств от угару. Зеленая слюна пенилась на сжатых зубах, глаза были закрыты. Бригадир бросился на полати, хотел найти луковицу, но луковицы не оказалось.
— Луковицу давай! — закричал он старухе. — Да полотенце-то намочи на лоб.
Старуха побежала за печку. Степан Михайлович разрезал луковицу, поднес ее к носу Шурки. Выковырял из ушей уже согревшиеся клюквины, плеснул на лицо водой из ковша. Шурка не очнулась, и тогда бригадир вместе со старухой начал качать легонько тело девки. Шурка очнулась и начала тяжко утробно блевать. Желудок был, видать, пустой, ее просто выворачивало наизнанку. Степан Михайлович велел укрыть девку потеплее, давать нюхать луковицу и ушел: ясно было, что Шурка сегодня не работница.
К Настасье Шиловой надо идти через всю деревню. Переходя дорогу, бригадир щекой ощутил холодок. Легкий ветер шевелил последние сухие листки на черемухах, бабы в гумне, наверное, уже начали веять.
Настасья тоже только что истопила печь, она тут же при бригадире обулась и пошла запрягать.
«Значит, три, — подумал Гудков, ступая на гумно. — Настасья, Нинка да Марютка, три подводы. А где еще-то трех взять?»
Как Степан Михайлович ни прикидывал, как ни вертел, послать было некого: «Костерька в бане сидит, Яша без обутки, Шурка от угару еле жива. Грашка третий день не встает, совсем от голоду ослабла. А у Анютки два нарыва под лопаткой. Ревит голосом. Правда, есть еще Поликсенья, эта еще бродит и мешки бы сама взвесила, ежели потихоньку. Но Поликсенья с малолетства боится лошадей, никуда не езживала».
Степан Михайлович в отчаянии сел на оглоблю телеги, завернул цигарку. Хотел прикурить, но ветер погасил спичку. Бригадиру было и приятно от этого (бабы извеют рожь), и неприятно, испортил спичку. Спички теперь, правда, были в лавке, не то что в прошлом году, хотя и «гребешками», но были. Однако Степан Михайлович, еще с сорок второго привыкший колоть спички пополам, все не мог привыкнуть к тому, что спичек теперь вдоволь, и по привычке жалел каждую. Он затянулся, цыркнул слюной.
Забота, где найти возчика, грызла бригадира. Бессонова Степан Михайлович, конечно, побаивался, этот и в казе-матку посадит, хоть бы что, но дело не в нем, не в Бессонове. Хлеб-то ведь все равно везти надо, это Степан Михайлович понимал, понимали и все бабы.