18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Василий Белов – Душа бессмертна (сборник) (страница 44)

18

И все забывалось. Я хорошо запомнил только один случай. Но не потому, что он грозил мне гибелью, а из-за чего-то совсем другого… Сейчас задним числом я осознал ту давно минувшую опасность, но вспоминается больше не ощущение опасности, а что-то совсем другое… Что это?

Мне было одиннадцать лет, когда отец погиб на фронте. Мальчишки помогали женщинам и старикам чем только могли, иные из нас уже пахали на лошадях. Боронили, удили, косили, дергали лен, возили снопы, запасали дрова и грибы. Я был ленив и любил далеко не любую работу. Сейчас я подразделяю ее на три разряда: та, которую заставляли делать, а тебе не хотелось; та, которую начинаешь делать сам и тебе хотелось ее делать. И наконец, работа — игра, то есть как бы и не работа совсем. Взрослые частенько нас надували, подсовывая нам работу вместо игры, разжигая в нас дух мальчишечьего геройства и соревнования.

Больше всего я любил столярничать либо возиться с каким-нибудь механизмом. Хотя бы с той же веялкой. Уважал работу на лошадях и ненавидел дергать лен и пасти коров.

Коров в то лето почему-то пасли по очереди, постоянного пастуха не было. Их выгоняли далеко от деревни, в лесную поскотину. Когда подходила наша очередь, у меня еще дня за два начинала тоскливо болеть душа. Был пасмурный августовский день, я пригнал коров в громадную, необозримо большую поскотину, то есть в лес, отгороженный от тайги ниточкой осека. В одной этой поскотине можно было легко заблудиться и проплутать сутки, тем более двенадцатилетнему мальчишке. Ко всему этому в лесу в то время водились еще и хищные звери. В любой день на стадо- могли напасть волки или медведи. Они каждое лето губили скот, особенно личного пользования, потому что колхозных пасли по-настоящему. Я, конечно, хорошо уже знал, какой жуткий поднимется женский рев, если я «пропасу» чью-нибудь корову или телушку. А что будет, если медведь нападет как раз на нашу Березку? От одной этой мысли душа моя опускалась куда-то в пятки…

Я трижды на несколько колен пробарабанил на деревянной барабанке, то есть на доске, подвешенной на колышках.

Звук, звонкий и раскатистый в солнечную погоду, сегодня глох и терялся поблизости. Августовская хмарь висела над лесом. Тогда я покричал еще, поухал и начал бить зубом от бороны в железную барабанку. Это был старый плужный отвал, подвешенный на березе.

Коровы ходили где-то рядом, все было спокойно. Я пропас приблизительно до обеда, съел имевшуюся у меня картофельную рогульку, но не наелся и направился к осеку искать малину. Увлекшись ягодами, я перелез через осек: там был намного гуще малинник. Я отходил от осека все дальше и дальше, наивно предполагая, что он от меня по правую руку, и забыв о том, что, хватая малину, я уже несколько раз повернулся вокруг своей оси. Ягод было очень много. Только наевшись досыта, я вспомнил про коров и побежал к осеку. Но странно! Осека на месте не оказалось. Я бросился обратно, пытаясь отыскать первоначальное место, однако вокруг был уже другой, еще более обильный малинник. Мне было уже не до ягод, я искал и не мог найти лесной осек.

В отчаянии я побежал вперед, но вместо осека наткнулся на лесной завал, перелез через упавшие деревья, закричал. Никто не отозвался, было тихо, только какие-то пичужки насвистывали в иных местах. Деревья стояли недвижные, в безветренной тишине копились сумерки. Я быстро пошел, стараясь держаться какого-то, как мне казалось, правильного направления. Лес вокруг становился все дичее и глуше. Теперь я окончательно понял, что заблудился. Опять в отчаянии повернул обратно, побежал, упал и заплакал от страха… Не помню, сколько часов я брел и падал, падал и опять брел, но идти становилось все труднее, и сумерки становились все гуще. Заморосил дождь, лес начал тоскливо шуметь, а вокруг торчали одни коряги, стволы елей и вывороченные бурями корни. Под ногами был мох и болотина, поросшая редким хвощом. Потом пошли папоротники. Я все шел и шел куда-то. Обуреваемый отчаянием и тоской, я уже не мог даже и плакать, жуткая дрожь то и дело поднималась откуда-то с поясницы и охватывала меня. Я уже ничего не соображал и по пояс в воде перешел какую-то речку, затем почуял такую усталость, что сел на кочку и окончательно потерял себя. Я плохо запомнил, что и как было со мной дальше. Моросил дождь, надвигалась ночь, и было так страшно, так тоскливо и жутко, что я опять, собирая какие-то новые силы, тупо пошел дальше, перелезал через какие-то корни и дерева, разрывая одежду.

Я уже совсем отупел и даже не мог плакать. Лес, вернее тайга, тянулся на многие десятки километров во все стороны от нашей поскотины. Здесь погибали и взрослые бывалые люди, но это я осознал намного позже. Тотчас же у меня не было даже никаких мыслей, было одно ощущение отчаяния. Я шел и плакал, поднимался и шел опять, силы мои давно уже кончились, но появлялись какие-то новые, и я шел, ковылял снова. Вдруг во мхах обозначилась едва заметная, скорее всего глухариная тропка, и я так ей обрадовался, что, кажется, закричал и побежал по ней. Она становилась все заметней, я, не помня себя, вышел по ней на какую-то узкую, еле обозначившуюся дорогу. Да, это была дорога, пусть еле живая, но дорога, на ней были даже давнишние следы лошадиных копыт. И сознание снова вернулось ко мне. У меня появились какие-то новые силы,и. я, пошел ло этой дороге. Куда же я шел? Мне казалось, что к поскотине… Я брел и брел, спускалась вокруг ночь, и вдруг лоб в лоб столкнулся с двумя старухами.

— Вай!

Я упал у них под ногами, они, вероятно, поставили на землю корзины с черникой и привели меня в чувство. Это были старухи из соседней деревни — Гуриха и Евдоша Бутина.

— Дак ты, батюшко, куда это ступаешь-то? — спросила меня Евдоша.

— Домой, — еле выдохнул я из себя.

— Дак ведь и мы-то домой! Разве тамотка дом-то? Что ты, Христос с тобой, ведь дом-от не там. Пойдем-ко, андели, вставай да пойдем. Что ты, батюшко!

Я был счастлив, страшная жуть в моей душе медленно исчезала. Но мне все еще думалось, что они идут не домой, а в лес, все дальше и дальше… Я еле плелся за ними, а они говорили между собой, и мое отчаяние быстро таяло, исчезала страшная неприкаянность моего недавнего одиночества.

— Ну, батюшко, ведь ты бы сгинул, — обернулась ко мне Гуриха. — Гли-ко, ведь дошел до самого Тимпаха, десять верст от поскотины. Дак ты чего, коров, говоришь, пас?

— Коров…

— Ой, батюшко! И коровы-ти, поди-ко, дома давно. А ты уж не скажи никому, что нас-то видел, не скажи, ради Христа.

Я пообещал, что никому не скажу. Я был счастлив и благодарен им: неужели я скажу, что видел, как они ходили в Тимпак по ягоды? (Во время уборки и теребления льна никому не разрешалось ходить в лес, за это штрафовали.)

Но мне все еще казалось, что идем мы не домой, а в обратную сторону, в тайгу. Только когда вышли к завору, я поверил наконец, что старухи правы. Они вывели меня в поле, еще раз попросили, чтобы я никому не сказал, что видел их с ягодами, и свернули к своему прогону.

Родная деревня светилась родными огоньками совсем рядом. Я не верил своим глазам. Мир повернулся вокруг себя. В темноте кое-как я добрался до огородов, прошел в деревню. Дома никого почему-то не было. Я залез на печь и уснул как убитый, не зная, что случилось с моими коровами.

Коровы же, как выяснилось позже, в тот вечер проломили осек и вышли в хлебное поле соседнего колхоза. Их всех загнали в пустое гумно. Моей матери грозила жуткая кара за потраву, случившуюся по моей вине.

Но это уже совсем другая история…

СКАКАЛ КАЗАК

Нынче смеркалось рано. Мелькнул конец сентября, будто лисовин махнул огневым хвостом, враз оголились радужные пластушены лесов. Стих листопад. Длинными стали по-сиротски печальные вечера, деревня почернела от холодных дождей.

В такой вечер брел с поля бригадир Степан Михайлович Гудков: на костлявом плече сажень-шагалка, на лысине еще довоенная шапка-ушанка. У шапки одно ухо торчало вверх, другое вниз, длинные завязки трепало ветром, и они щекотали бригадиру небольшие, в два цвета усы.

«Замерз Сковородник? — мысленно спрашивал бригадир сам себя. — Околел вконец. Ох ты. Сковородник, едрена-мать».

У Степана Михайловича было прозвище Сковородник. Теперь, промокший и по старости лет совсем усталый, он бодрился и от этого в шутку обзывал себя по прозвищу: «Ох ты, Сковородник, ох, Сковородник…»

У прогона Степан Михайлович вслух обругал подростков. Они возили сегодня суслоны и оставили ворота в поле открытыми. «Неслухи, — ворчал бригадир. — Лень им закрыть. Утром пройдет скотина, потравы наделает». И вдруг радостно вспомнил, что сегодня весь хлеб свезен под крышу. Потравы не может быть, потому что в поле не осталось ни одного суслона.

И всё же он по привычке закрыл ворота. Дыроватые сапоги пропустили воду, портянка захлюпала, но старику было всё равно радостно. Он нюхал сырой, пахнувший овинным дымом ветер и думал о еще ненамолоченном ворохе восковой ржи, и уже стояли в глазах пружинящие от благодатной тяжести гужи подвод, везущих зерно государству.

Степан Михайлович подошел к своему крыльцу. Он, как и всегда, по-хозяйски обернулся, ревниво оглядел деревню. Все ли осталось ладно, не горит ли где. Но везде было тихо, никто не кричал «караул». Даже окошки не светились, бабы экономили керосин и, видать, лежали на печках. Наверное, иные уже засыпали от усталости и печного тепла, и, может быть, им опять снились белые довоенные пироги. Вся деревня второй месяц жила на одной картошке…