Василий Авенариус – Отроческие годы Пушкина (страница 7)
– А славно жить на свете, господа! Так бы сейчас и обнял весь мир!
– И бухнул бы вместе с ним в воду, – досказал дядя, стараясь привести в равновесие ялик, который так и качался с боку на бок под ногами непоседы-племянника. – Умерь свой телячий восторг и садись-ка лучше.
– Сегодня, дяденька, мой день! Вы хоть и пригласили нас, но я плачу и за ялик, и за угощенье!
– Из каких это благ?
– Ну, столько-то у меня найдется; а ежели бы не достало, то у вас достанет.
– Ага!
– Нет, дядя, я говорю не о ваших собственных деньгах, а о тех, что вы взяли у меня на хранение.
– Я – взял? Перекрестись! Когда это?
– Да неужто вы забыли? Бабушка Варвара Васильевна и тетушка Анна Львовна[9] подарили мне на орехи перед отъездом нашим из Москвы сто рублей, а вы дорогой отняли их у меня. Игнатий может засвидетельствовать это.
– А! Да… – замялся Василий Львович. – Ну, братец мой, возвращать их тебе целостью, я вижу, опасно, потому что ты сейчас готов растранжирить.
– Но они мне могут понадобиться в Царском…
– Царское еще впереди, а теперь тебе их не видать, как своих ушей.
Возвратил ли когда-нибудь впоследствии племяннику донельзя забывчивый Василий Львович эти сто рублей – неизвестно; знаем мы только из письма Александра Сергеевича к князю Вяземскому, написанного четырнадцать лет спустя, что к тому времени деньги все еще не были возвращены.
Спустившись вниз по Неве на взморье, наша веселая компания обогнула Галерную гавань, завернула в Малую Невку и высадилась на Крестовском острове. Минут десять спустя она сидела уже в тенистом садике известного тогда ресторана, которого в наше время и в помине нет, так как процветавший некогда Крестовский теперь решительно забыт и заброшен.
– Так, стало быть, мы можем сегодня пороскошничать на твой счет? – насмешливо спросил Василий Львович племянника.
– Можете и даже прошу.
– Слышите, господа? Он просит вас не стесняться в депансах. Эй, человек! Мне, первым делом, две дюжины устриц и бутылку клико! Да льду, чур, не забыть.
Вскоре за столом завязалась самая задушевная, шумная полудетская, полуюношеская беседа. Оживлению ее немало способствовало и замороженное шампанское, которое Василий Львович разлил по бокалам из потребованной им сперва одной, а потом и второй бутылки. По тонкой самодовольной улыбке, не сходившей с его благодушного лица, легко было догадаться, что про себя он давно уже решил потешиться только над расточительным племянником и, в конце концов, все «депансы» по сегодняшнему угощению покрыть из собственному кармана.
Александр же в качестве хозяина был особенно развязен и весел. Щеки его горели, глаза искрились; он был, что называется, в ударе: шутил, острил и то и дело заливался самым искренним смехом, показывая сплошной ряд своих чудных белых зубов.
Пущин невольно на него загляделся и заметил:
– А веселость тебе, Пушкин, очень к лицу.
– Юный Вакх! – пояснил Василий Львович. – Только бы увить ему кудри цветущим плющом и виноградом… Никто из вас, господа, я чай, и не поверит, что сей самый попрыгун и живчик на первой заре жизни, сиречь до семи лет, был неповоротливый пузан и медвежонок.
– Ну? Не может быть! – удивились товарищи Александра.
– Дядя преувеличивает, – отозвался племянник.
– Преувеличиваю? Шила, брат, в мешке не утаишь! Уж кому, как не мне, знать тебя с младых ногтей? Расскажу вам, государи мои, в назидание только следующий случай. В одно прекрасное утро матушка нашего героя разрядила своего первенца, как куколку, и повела гулять. Медвежонок же с первых шагов устал и, как раз когда приходилось перейти улицу, категорически заявил свое решение:
– А я, мама, сяду.
Мама, понятно, так и ахнула.
– Куда сядешь? Боже тебя упаси!
Молодчик, между тем, привел уж в исполнение свое решение: преспокойно уселся посреди улицы, – благо, было сухо; но зато как сел, так вокруг него столбом пыль взвилась. А тут, как на беду, всю эту сцену видела из окошка ближнего дома какая-то дама и от души расхохоталась. Александр вломился в амбицию, окрысился и на всю улицу крикнул ей:
– Нечего зубы-то скалить!
На этом месте рассказ Василия Львовича был прерван громогласным хохотом слушателей-лицеистов. Сам герой рассказа, Александр, чтобы скрыть свое смущение, хохотал чуть ли не громче всех и залпом осушил свой бокал.
– Я советовал бы тебе, Александр, не пить больше, – предостерег его дядя, – ты так полнокровен…
– Что ж из того? – легкомысленно возразил Пушкин, откидывая назад голову.
– А то, дружище, что в возбужденном состоянии ты нам здесь, пожалуй, учинишь еще пущий афронт, чем достоуважаемой матушке. Можете вообразить себе, господа, как сконфузила вышеописанная выходка сына столь блестящую и гордую барыню, какова известная всему высшему кругу Белокаменной Надежда Осиповна Пушкина! Она готова была, как сама мне потом признавалась, сквозь землю провалиться и, разумеется, с того самого раза никогда уж его с собой гулять не брала. Вообще я должен относительно матушки его доложить вам…
– Оставьте, пожалуйста, дядя, маменьку мою в покое! – отрывисто и глухо пробурчал, весь вспыхнув, Александр и, уткнувшись в тарелку, с ожесточением принялся резать и набивать себе за обе щеки поданную ему котлетку.
– Да картина, любезнейший мой, не была бы полна…
– Ни слова больше! – перебил, задыхаясь уже, племянник. – А не то…
– Что?
– Я… я совсем уйду отсюда…
– Ну, ну, не буду. «Чти отца твоего и матерь твою» – гласит пятая заповедь Господня.
И Василий Львович ласково стал гладить курчавую голову мальчика, приговаривая:
– Паинька-заинька!
Но такое детское обращение, да еще в присутствии товарищей, было чересчур обидно для нашего поэта-лицеиста. Он бросил на тарелку нож и вилку и разом отодвинулся от стола.
– Это уже слишком!..
– Нет, голубушка, по головке-то тебя, хочешь, не хочешь, а погладим, – не унимался дядя. – Господа! Подержите-ка его!
Вот это, действительно, было «уж слишком». Александр увернулся от протянутых к нему рук, опрокинул при этом стул, на котором сидел, и бросился вон, прижимая к глазам платок.
– Да он, сумасшедший, в самом деле удерет! – не на шутку всполошился дядя. – Бегите за ним, господа, верните его…
Пущин пустился в погоню и, нагнав беглеца у выхода из сада, остановил его.
– Куда же ты, Пушкин?
– Пусти! – со слезами в голосе проговорил тот, пряча платок и отталкивая Пущина.
– Если домой, то ведь ты и дороги-то не знаешь, – продолжал убеждать Пущин. – Заблудишься ночью. Бог знает, куда попадешь, а в лодке преспокойно доехал бы опять в компании.
– Ну да! Хороша компания дяди! Ты видел… Он воображает, что я все еще малютка…
– Да пойми же, что он смотрит на тебя как на своего сына, что он только пошутил!
– Шутка шутке рознь, и всякому терпению есть конец. Последняя его шутка была последнею каплей… но она переполнила чашу…
– Последнею каплей, мне кажется, был именно тот лишний глоток шампанского, от которого он раньше предостерегал тебя, – возразил шутливо Пущин. – А уйдешь теперь, так ведь он, пожалуй, подумает, что ты не хочешь расплатиться, как обещал.
– Так вот – на, возьми мой кошелек…
– Нет, брат, не возьму; я в ваши семейные счеты не мешаюсь.
В это время к двум приятелям подошел Малиновский.
– Где же вы запропастились, господа? Мы собираемся играть в кегли.
– Я не играю! – отказался Пушкин.
– Ну, так посмотри хоть: глядя, может, не удержишься, сам станешь играть.
– Да что с ним долго растабаривать, – решил Пущин, – нейдет доброй волей, так поведем силой! Ты, Малиновский, бери-ка его оттуда, а я – отсюда.
И, подхваченный под руки с обеих сторон, Пушкин, почти уже не сопротивляясь, даже смеясь сквозь невысохшие еще слезы, направился со своими провожатыми к кегельбану.
Глава V
Молодое вино бурлит