Василий Авенариус – На Париж (страница 6)
– Мешок прорвется, да и не гож для мужчины. Возьми мой старый чемоданчик. Потерт он, да еще крепок, послужит. Не забудь, смотри, и к о. Матвею сходить, благословение на дальний путь получить.
Забыть-то я и так не забыл бы. Самого я не застал: ушел по своим духовным требам. Матушка-попадья сперва тоже ко мне не вышла: по хозяйству, должно быть, захлопоталась. Встретила меня одна Ириша.
– Пришел, – говорю, – проститься перед отъездом. А она, всегда столь бойкая, испуганно, как зайчик, глазки на меня выпучила.
– Да вы разве сейчас?..
– Нет, завтра, но чуть свет; не поспел бы. Заморгала, а на щеках красные пятна выступили.
– Вы, Ирина Матвеевна, – говорю, – не здоровы?
– Здорова… Но у меня к вам, Андрей Серапионыч, просьба…
– Приказывайте. Охотно все исполню.
– Вот возьмите… Сама для вас связала…
И подает мне прехорошенький бисерный кошелек.
– Позвольте, – говорю, – да ведь тут и деньги?
– Да, сорок пять рублей… все золотом: для удобства вашего нарочно разменяла…
– Так что-нибудь за границей купить для вас?
– Нет, это вам самим, Андрей Серапионыч, на черный день…
Точно нищему подаяние! А трогательно: верно все, что за век свой скопила.
– Чувствительно благодарен, – говорю. – Но Аристарх Петрович дал уже мне на дорогу…
– Нет, нет, пожалуйста! Когда станете офицером, можете возвратить.
– Хорошо. Денег ваших я не трону и возвращу вам их в целости, как только вернусь из похода: кошелек же ваш оставлю себе талисманом на память.
– А от вас самих, Андрей Серапионыч, я ничего на память не получу?.. Ах, знаю!
И из другой комнаты ножницы принесла.
– Наклоните голову.
Наклонился я; она – чик-чик – и прядь волос у меня отрезала.
– Из этого, – говорит, – я себе колечко сплету…
– Так вашего собственного колечка с бирюзой вам уже не надо?
– Блеснула своими звездочками и колечко с пальца сняла.
– Непотеряйте только…
Так-то мы с нею, якобы, обручились, ни словом о том не обмолвясь. Тут вошел ее родитель, и разговор наш сам собой пресекся.
С маменькой расставанье было, разумеется, самое слезное. А после нее сердечнее других Мушерон со мной прощался.
– Вы, Андре, мне все равно что родной, – говорит. – Скажите-ка: что у вашего императора Александра замышлено? Далеко ли он пойдет на Запад?
– Раньше, – говорю, – не остановится, доколе Наполеона в конец не одолеет.
– Хотя бы пришлось идти до самого Парижа?
– Хотя бы и до Парижа.
Мой бравый сержант столь скорбную мину состроил, что вот-вот, думаю, тоже расхнычется. И сердит-то он еще по-прежнему на своего былого кумира, и жалость за него немалая берет.
– Как Богу угодно, так пускай и будет! – говорит. – Коли уж суждено вам, друг мой, побывать у нас в Париже, так загляните к моей сестре, поклонитесь ей от брата Этьена Мушерона. Дневник ведь вы будете опять вести?
– Буду.
А нынче, на рассвете, когда мы со Шмелевым и Сагайдачным в сани садились, старик меня крепко-крепко к груди прижал и вправду заплакал. Ну, тут и я не выдержал…
Сюда прибывши, отправился за своим видом в губернаторскую канцелярию; мои два спутника на всякий случай тоже со мною.
Правителя канцелярии на месте не застали. Но у входа в губернаторский кабинет курьер навытяжку, и самая дверь настежь, а за дверью гневный голос кого-то распекает:
– Так, сударь мой, служить нельзя! Сколько раз повторять вам, что приказания мои должны быть исполняемы буквально, понимаете: буквально! Усердную службу я не оставляю без внимания, но за малейшее уклонение от моих указаний я строго взыскиваю, невзирая ни на тетушек, ни на дядюшек. Так и знайте!
Умолк, и вслед затем оттуда выскочил правитель канцелярии – не гордым уже петухом, а мокрой курицей. Увидел нас около своего стола – еще пуще оторопел, назад оглянулся: притворил ли курьер дверь к грозному начальнику. Подошел и обращается к Шмелеву, а у самого голос еще дрожит-обрывается:
– Чем могу служить?
Объяснил ему Шмелев. Взглянул тот на меня – узнал.
– Г-н Пруденский? В полк к графу Дмитриеву-Мамонову? Вид вам изготовлен. Извольте получить.
Подает мне. Читаю.
– Простите, – говорю, – но тут у вас не то.
– Как не то?
– Вы назвали меня юнкером полка Мамонова…
– Ну да. Ведь сами же вы говорили? Да и в письме г-на Толбухина было так сказано… Где ж оно?
Все еще не оправясь от губернаторской распеканции, он растерянно начал рыться в груде бумаг на столе.
– Да, вот. Изволите видеть…
Он стал было читать, но, не дочитав, запнулся.
– М-да… Так вы, значит, еще не юнкер?
– То-то, что нет, а только рассчитываю им сделаться.
– В письме не совсем ясно… Для вас-то это ведь все равно? Лишь бы добраться до полка.
Тут вступился опять Шмелев.
– Далеко не все равно, – говорит, – в документах требуется совершенная точность. Будьте же любезны переделать бумагу.
Раскрасневшееся лицо правителя разом, как смерть, побледнело.
– Переделать?.. Нет, уж извините меня, это невозможно, решительно невозможно…
– Почему же нет?
– Да потому… потому что, раз подпись его превосходительства стоит внизу, то о какой-либо переделке и речи быть не может.
– Да ведь тут явная ошибка: подписал он вовсе не то, что следовало. Я пойду объяснюсь с ним самим.
До последней минуты молодой чиновник еще крепился. Но намерение Шмелева объясниться с самим губернатором окончательно его обескуражило.
– Ах, господа! – взмолился он. – Войдите же в мое положение! Его превосходительство не признает, чтобы он мог ошибаться… Если он узнает об ошибке, то все обрушится на меня…
– И вы, чего доброго, еще места лишитесь? – досказал Сагайдачный.