Василий Авенариус – На Москву! (страница 8)
– И на основании таких-то улик вы позволили себе взять под стражу моего верного шута? – формальным тоном спросил он, когда докладчик умолк.
– Но он мог скрыть следы преступленья! – отвечал Курбский. – И улики, я полагаю, настолько ясны…
– Не касаясь пока вопроса о степени преступности обвиняемых, – прервал его Мнишек, – не могу не указать вам, любезный князь, что всякое преступное деяние, прежде всего, должно быть засвидетельствовано по меньшей мере двумя достоверными очевидцами.
– Но они есть: я и мой слуга, Петро Коваль.
– Против вашей княжеской милости, как свидетеля, ничего, конечно, возразить нельзя. Относительно же вашего хлопца дело совсем иное. Ведь он несовершеннолетний?
– Да; ему шестнадцатый год.
– Ну, вот, изволите видеть. Показания его могли бы служить только подтверждением показаний двух полноправных свидетелей, сами же по себе не имеют законной силы.
– А затем он, как раб, вообще не имеет голоса, – вставил от себя патер Сераковский.
– Простите, clarissime, – возразил Курбский, – но он из вольных запорожских казаков…
– Однако, состоит у вас в услужении, стало быть, еще сомнительно, может ли он считаться теперь наравне с другими вольными людьми.
– А военный суд наш может руководствоваться только точным смыслом законов, – подхватил Мнишек. – Если сам инкульпат (подсудимый) добровольно не сознается во взводимом на него преступлении, то показание одного свидетеля, даже самого достоверного, не считается полным доказательством вины инкульпата, ибо все мы – люди.
– А еггаге humanum est (человеку свойственно ошибаться), – добавил патер Сераковский.
– Так сделайте нам очную ставку! – загорячился опять Курбский. – Отрицать то, что было, я думаю, ни пан Тарло, ни Балцер Зидек не станет.
Но он чересчур доверял прямодушию двух обвиняемых. Когда младший патер вызвал их на «конфронтование» (очную ставку) с Курбским, и старик-гетман спросил пана Тарло, с какой целью тот ходил прошлой ночью на поле битвы, на лице благородного пана выразилось полное недоумение.
– Ночью на поле битвы? – переспросил он. – Да я и шагу не сделал из лагеря!
– Вы отрекаетесь от того, что я застал вас на поле битвы вместе с Балцером Зидеком? – вскричал Курбский. – Стало быть, по-вашему, я солгал?
– Гм… Говорить неправду, любезнейший князь, не значит еще лгать: иному просто что-нибудь причудится, приснится.
– Но мне не причудилось и не приснилось: я говорил там с вами.
Пан Тарло с той же хладнокровной наглостью пожал как бы с сожалением плечами.
– Что мне ответить вам на это? Что польские рыцари, по крайней мере, никогда не лгут.
– Так, по-вашему, солгал я? – досказал Курбский, хватаясь за саблю. – Вы мне за это ответите, пане!
Пан Тарло щелкнул шпорами и отвесил преувеличенно вежливый поклон.
– Всегда, князь, к вашим услугам.
– Полно, полно, панове! – вступился Мнишек. – После похода вы можете, сколько угодно, сводить свои личные счеты, на походе же военным статутом поединки у нас строго воспрещены. Мало ли, любезный князь, есть примеров, что во сне мы видим точно наяву? Чего мудреного, что после вчерашнего жаркого дела вам ночью причудилось поле битвы…
– Но клянусь вам, пане гетман…
– Не клянитесь понапрасну; я и так верю, что вы говорите совсем чистосердечно, что вы глубоко убеждены в том, что утверждаете. Но польский рыцарь не может быть гверрой (мародером, грабителем)! А потому вы не убедите меня, пока не дадите мне еще второго свидетеля; ваш хлопец для меня, понятно, не может быть таковым.
Пан Тарло глядел на своего обвинителя с вызывающей улыбкой: гетман, очевидно, его уже не выдаст. А Курбский, чувствуя, как почва уходит у него из-под ног, с трудом сдерживал поднимавшуюся в нем бурю.
– Так Балцер Зидек подтвердит мои слова, – сказал он. – Вы, Балцер, вместе с Ковалем, донесли оттуда до лазарета умирающего… Ведь так? Что же вы не отвечаете?
Шут с глубокомысленным видом прикоснулся до своего лба, откашлянулся и, наконец, отозвался:
– Ум наш – чернильница, а речь – перо, изрек некий древний мудрец; прежде, чем доверить свои словеса пергаменту, перо надо обмакнуть в чернильницу. Да, я был с вашею княжеской милостью прошлой ночью на поле битвы, но вы сами же предложили мне сопровождать вас туда.
– Я предложил вам? – пробормотал Курбский, совершенно ошеломленный развязной выдумкой шута. – Когда? Где?
– Прошу вас, князь, не прерывать свидетеля, – заметил внушительно старик-гетман. – Ну, что же, Балцер, расскажи все по порядку.
– Пан гетман припомнит, – начал тот, – что с вечера у вас был маленький фараончик. Как человек мягкосердый, я всеми мерами облегчаю ясновельможному панству участвовать в этой благородной забаве. Одному из панов рыцарей (имени не называю) не достало уже денег, чтобы отыграться. Он ко мне: «Балцер Зидек! Отец родной!» А уж как не помочь родному сыну? «Сейчас, говорю, сыночек». Выхожу за дверь, а там, в сенях, глядь – навстречу мне его княжеская милость…
Курбский, негодуя, хотел было прервать рассказчика, но Мнишек остановил его опять повелительным жестом.
– А Балцер! Вас-то мне и нужно. – Говорит мне ясновельможный князь, – продолжал фантазировать балясник. – Нет ли у вас фонаря?
– Фонарика? – говорю я. – Как не быть. А на что вашей милости?
– Да вот иду сейчас, – говорит, – с моим щуром на поле брани: нет ли там раненых, которых можно бы еще спасти…
Ну, скажите, ваша ясновельможность, мог ли человек с моим сердцем отказать в таком христианском деле?
– А пана Тарло ведь не было с вами? – спросил Мнишек, но спросил таким тоном, как будто ожидал отрицательного ответа.
– Само собой разумеется, нет, – отвечал Балцер Зидек. – Вельможный пан был так занят за игорным столом, что отвлечь его было бы грех.
– Смертный грех! – усмехнулся с горечью Курбский. – Чем-то вы кончите вашу сказку!
– До конца недолго, ваша милость. Человеколюбие наше было вознаграждено: мы нашли одного умирающего, потерявшего даже сознание; я сам перевязал ему рану… или это тоже сказка?
– Нет, это правда.
– Ну, вот, видите ли. Потом я и щурь ваш подняли несчастного и доставили в лазарет. Верно-с?
– Верно; но что же вы ничего не сказали о его кошельке?
– О каком кошельке?
– Да о том, что выпал у него из сапога, а вы спрятали себе за пазуху?
Недаром Балцер Зидек столько лет занимал должность придворного шута сендомирского воеводы. Притворство стало для него второй натурой. Видя, что отпираться уже бесцельно, он без малейшего замешательства достал из внутреннего кармана поношенный кожаный кошелек и с обиженной миной протянул его Курбскому.
– Сами подарили мне за оказанную помощь, а теперь, видно, жаль стало! Ну, что ж, нате ваш подарок! Балцеру Зидеку ничего от вас не нужно.
– Деньги эти не мои, а ограбленного вами, – с холодным презрением отвечал Курбский, кладя кошелек на стол перед гетманом. – Бедняга, сказали мне, скончался, не придя в себя; но деньги могут пригодиться другим раненым.
– И ваша милость можете взводить на невинного человека такую напраслину? Ай-ай! (Шут замотал головой, отчего погремушки на дурацком колпаке его зазвенели). Да Балцер Зидек скорее откусит себе голову, чем присвоит себе чужое. Но он вам великодушно прощает!
– Я не нуждаюсь в вашем великодушии…
– А Балцер Зидек все-таки вам прощает! Забыть зло, которое мне причинили, – только в моей власти, а не в вашей.
Между тем Димитрий высыпал из мешка все содержимое на стол.
– Одни русские монеты, ни единой польской, – сказал он. – Чего яснее, что кошелек взят у русского.
– Да кем взят-то? – нашелся снова изворотливый шут. – Я, признаться, не хотел выдавать князя; но коли на то уж пошло.
Неизвестно, до чего бы он еще договорился, не ворвись в это самое время в комнату один из младших адъютантов гетмана.
– Разве вам не сказано, что совещание совершенно секретное? – вскинулся на него Мнишек.
– И не дерзнул бы войти, ваша ясновельможность, но такой экстренный казус…
– Что же именно?
– Его царскому величеству угодно было дозволить запорожцам похоронить убитых москалей…
– А те первым делом стали обирать мертвых и подняли из-за дележа такую драку…
– А кто призвал к нам этих грабителей? – не без злорадства заметил пан Тарло. – Не князь ли Курбский, обвиняющий теперь в грабеже других?
– Князь сам еще сегодня называл запорожцев вороньем, – вступился за своего друга царевич.
– Да, они – черное воронье, – сказал Курбский, – но что хуже – воронье черное или белое – уж право не знаю.