18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Василий Авенариус – Гоголь-студент (страница 7)

18

Простофиля-товарищ их, Риттер (которому, как припомнят читатели первой нашей повести о Гоголе, было присвоено в числе целой массы кличек, и прозвище «барончик»), хотел было протестовать, но покорился единогласному решению товарищей, когда Базили обещал ему при случае повторить свой рассказ.

– Итак, я буду продолжать с того момента, на котором давеча остановился… – начал Базили.

Но Высоцкий перебил его:

– Постой, погоди. Кто из вас, господа, не слышал начала?

Оказалось, что половина присутствующих не слышала.

– Так что же мы-то обойдены? Начинай ab ovo[2].

– Но каково Яновскому и другим слышать то же самое дважды? – возразил Базили.

– Ну, братику, об этом-то дай судить нам самим! – сказал Гоголь. – Добрую книгу аматеры во второй раз смакуют еще лучше.

– Как прикажете, – подчинился Базили и рассказал то же самое вторично, но, как хороший рассказчик, другими словами и с некоторыми характеристичными дополнениями, которые придали его повествованию и для прежних слушателей новую окраску.

Тут от входных дверей с коридора донеслось громкое многократное чихание. Все невольно оглянулись. Чихал, оказалось, махальный Риттер: будучи не из храброго десятка и любопытствуя хоть одним ушком послушать, он предпочел вместо прохаживания по неосвещенному коридору стоять у дверей, где его, завернутого в одеяло и прохватило, видно, сквозняком.

– Э-э-э! – вскричал Высоцкий. – Так-то ты, любезный, исполняешь свой гражданский долг? Поди-ка сюда, поди на расправу.

– Да мне же скучно, господа, ей-Богу… – жалобно оправдывался Риттер.

– И солдату на часах не весело. А знаешь ли, Мишель, какому наказанию подвергается часовой за самовольную отлучку со своего поста?

– Расстрелянию, кажется.

– Ну вот. Но мы теперь не в Нежине, а в Константинополе. Скажи-ка, Базили, к какой казни его присудили бы по турецким законам?

– Казни у турок очень разнообразны, – объяснил Базили. – Разбойников сажают на кол, гяуров вешают или обезглавливают, военных душат, улемов, то есть юристов и духовных, толкут живыми в ступе, пашам посылают почетный шнурок или чашку яда…

– Словом, чего хочешь, того просишь, – сказал Высоцкий. – Ближе всего, конечно, было бы отнести нашего подсудимого к улемам-юристам и истолочь его в ступе. Но, во-первых, он еще преплохой юрист, во-вторых, у нас нет тут под рукой ступки на его несуразный рост, а в-третьих, мы – судьи праведные и милостивые. Все мы здесь в чернилах рождены, концом пера вскормлены. Чего же проще присудить его – испить чашу хоть и не яда, то чернил во здравие свое и наше.

– Чего лучше? Так тому и быть! – одобрили со смехом окружающие судьи.

– А вот кстати и чернила, – подхватил Григоров, самый отпетый школьник.

Вскочив со своего табурета, он достал с ближайшего окна полную чернильницу и поднес ее осужденному:

– Пожалуйста, герр барон…

– Помилуйте, господа… – пролепетал Риттер. – Ведь вы же это не всерьез!

– Как не всерьез! Подержите-ка его, господа, чтобы не очень кобенился, а я его угощу.

Розы на цветущих щеках барончика поблекли до белизны лилий.

– Простите, господа! – слезно уже взмолился он. – Вы знаете ведь, какая у меня глупая натура: как только проглочу что-нибудь противное, так сию же минуту…

– Фридрих Великий на сцену? – досказал Высоцкий. – Да, в этом прелести мало. Простить его разве на сей раз за его глупую натуру?

– Если он попросит прощения как следует, на коленях, – заметил Гоголь.

– Вот это так. На колени, барончик! Ну, чего ждешь еще? На колени!

Что поделаешь с неумолимыми? Бедняга опустился на колени.

– Не будешь вперед?

– Не буду…

– Ну, Бог простит. В утешение могу сообщить тебе приятную новость: нынче на лекции у нас Никольский даже похвалил нам тебя.

– Правда? – усомнился Риттер, неизбалованный похвалами профессоров.

– Что такое правда, что ложь? Если я, например, дураку говорю, что он осел, то это правда или ложь?

– Но это, кажется, уже личности!

– Ну вот, по своей глупой натуре принял опять на свой счет! Мало ли, брат, и без тебя ослов на свете? Но что ты не из последних – это видно из похвалы Никольского!

– А что же он сказал про меня?

– Да вот, когда один из нашей братии – кто – история умалчивает – понес чепуху, Парфений Иванович и говорит ему: «У вас, почтеннейший, голова набита тем же мусором, что у Риттера». Чем не похвала? С выпускным поравнялся! Ну, а теперь марш опять в коридор и не зевать!

При общем хохоте товарищей разочарованный махальный поплелся в коридор. Но едва лишь сделал он там в непроглядной темноте несколько шагов, как в отдалении блеснул свет и показался инспектор Моисеев с зажженным шандалом в руках. Риттер бросился со всех ног обратно в спальню.

– Кирилл Абрамович!

Как сонм ночных привидений при первом крике петуха, вся разместившаяся вокруг Базили молодежь сорвалась с насиженных мест и разлетелась по своим кроватям. Лампа мгновенно потухла. Обошлось дело, разумеется, не без шума, который не мог ускользнуть от чуткого слуха молодого инспектора. Но Кирилл Абрамович, как человек деликатный, не торопился накрыть ослушников, предпочитавших болтовню ночному отдыху, и певучим скрипом своих модных козловых сапог как бы нарочно еще предупреждал их о своем приближении. Вошел он сперва в спальню младшего возраста, между кроватями действительно уже спавших мальчиков проследовал далее к среднему возрасту, а оттуда и в опочивальню господ студентов. Не замедляя шагов и не озираясь по сторонам, он на цыпочках направился прямо к выходной двери и – скрылся. Свет шандала в коридоре постепенно померк, скрипучие шаги удалились и наконец совсем стихли.

– Восстаньте все! – раздалась команда.

Лампа тотчас вспыхнула с прежнею яркостью, и та же аудитория скучилась около рассказчика, увеличившись еще одним слушателем – Риттером, с которого сложена была теперь обязанность караульного.

– Позорное убийство нашего патриарха совершилось без протеста со стороны запуганных греков, – приступил снова к своему повествованию Базили, – и это было как бы сигналом для турецкой черни – ни одному уже греку не давали пощады. Предводительствуемые дервишами тысячи этих фанатиков рыскали по греческому кварталу, грабили наши дома и церкви, истязали, убивали взрослых и детей. Кто только мог – спасался бегством на иностранных кораблях. Мой отец не имел личных врагов среди благонамеренных турок. Напротив, у него было между ними немало доброжелателей. И вот однажды, недели две спустя после казни патриарха, отцу встретился на улице почтенного вида турок, который служил у одного из его сановных благожелателей. Турок хотел было незаметно прошмыгнуть мимо. Но отец дружелюбно, как всегда, окликнул его: «Как поживаете?» (буквально же: «как кейфует эффенди?»). Тому ничего не оставалось, как приложить руку к губам, ко лбу и отвечать «приветствием мира»: «Алейкюм селам»[3]. Но, взглянув при этом в лицо отца, он, должно быть, почувствовал жалость, потому что тихо прибавил: «Ты, приятель, что-то бледен, ты нездоров, тебе было бы полезно переменить воздух – чем скорее, тем лучше. Всего лучше даже сегодня».

– Другими словами: «Утекай, милый друг, без оглядки во все лопатки»? – заметил Высоцкий. – И отец твой, конечно, утек?

– А что же ему оставалось? Как староста патриаршей церкви, он был уже, несомненно, намечен в числе новых жертв. Охотнее всего, понятно, он поднялся бы всем домом. Но тогда на него сейчас обратилось бы внимание турецких властей. Поэтому ни с нами, детьми, ни с прислугой он даже не простился, чтобы никто из нас плачем или словом ненароком его не выдал. Матушке же он дал подробную инструкцию, как вести себя без него, и сам сжег еще все бумаги, которые могли бы нас скомпрометировать. Затем наскоро переоделся, помолился и распрощался с женою.

– Легко себе представить, каково им было этак расставаться, не зная, увидятся ли еще когда! Но куда же он отправился?

– А ваш русский посланник, барон Строганов, давно уже был к нам хорошо расположен. К нему-то в Перу отец и пробрался окольными путями, откровенно рассказал ему о своем безвыходном положении и просил принять нас, семью его, под свое покровительство. Строганов успокоил отца на наш счет и предложил ему свою собственную шлюпку, чтобы переплыть Босфор. Так-то отец беспрепятственно перебрался на другой берег и причалил к первому иностранному судну, уже поднявшему паруса. То был итальянский бриг, возвращавшийся в Триест. Через несколько дней отец был в Триесте, а еще через месяц сухим путем и в Одессе, где застал уже нас с матушкой.

– А! Так к тому времени и вы успели уже бежать из столицы четвероногих и двуногих собак?

– Успели, да. Но что мы там без него перетерпели – и вспоминать жутко! Едва лишь он тогда черным ходом выбрался из дома, как с парадного крыльца к нам нагрянули турецкие чоходары и потребовали хозяина. Матушка вышла к ним и объявила, что муж ушел, дескать, по какому-то нужному челу, но скоро вернется. Не веря ей, они принялись обыскивать весь дом. По счастью, никто из нас прочих не знал о бегстве отца, и потому на все их расспросы мы отвечали просто и прямо. Это пока спасло нас. Турки с угрозами удалились.

– А Строганов между тем также не дремал?

– Да. На другой же день он известил матушку, что мужу ее удалось уплыть в Триест, и предложил приютить нас у себя, покуда и для нас не найдется корабля. Но турецкая полиция стерегла нас: около нашего дома взад и вперед шныряли два чауша и зорко поглядывали на наши окна и двери. В то же время неистовства черни над христианами в городе не прекращались. День и ночь доносились к нам с улицы отчаянные крики. Выйти туда – значило рисковать головою. И мы с самыми верными слугами замкнулись на запор в каменной части дома, а на ночь спускались еще в подземелье, где под низкими сводами было хоть и душно, но безопасно.