реклама
Бургер менюБургер меню

Василий Аксёнов – Зазимок (страница 19)

18

Ну а я говорю: время шло. И тут так: для времени это, может быть, и велика перемена, а для Ялани мало что изменилось, то разве только, что заместо Павла Истомина, жизнь которому дезертир пресёк, участковым стал приехавший из Исленьска Истомин Николай, родной брат покойного, да школу, силами села всего выстроенную, какой-то варнак шальной, зловредный спалил, да кое-кто умер, народился кое-кто, да новых бараков щитовых десятка два воздвигли, больше ли, да в МТС над гаражом, где допредь церковица была во имя Сретенья Господня, на куполе, огромную красной материи на реечном каркасе и лампочками изнутри выдушевленную, звезду к Седьмому уж по которому году приноровились устанавливать. Да вот ещё: у Фанчика малец подрос, как стебелёк теневой, вытянулся, хотя для Фанчика-то вроде как неощутимо, неосязаемо – своё, на глазах, будто ресница в веке, незаметно, это у чужих-то – как грибы. А мальцу лет семь к Рождеству исполнится. Угрюмый малец. Редкословый. Малоречивый. К людям без радости, без улыбки, а у людей мальцу прозвание одно: Сын Фанчика – как имя. И у него, у Сына Фанчика, в затылистой голове о мире уже своё суждение, представление уже своё об окружающем уплотнилось. Ну то, например, что все милиционеры – Истомины, что Истомин и милиционер – это одно и то же, для Сына Фанчика дело уже ясное, ясное дело для него и то, что коли смятый внутрь подбородок, значит – Фанчик, раз Фанчик, значит – такая челюсть вот и никакой другой. И ещё: если взглянул однажды в окно и узрел в тучевой черноте ночного неба огромную красную звезду, тут тебе вскоре и повальный забой скота, а если осень морозцем тюкнет прежде, то поглядывай из окна и ожидай – вот-вот и вспыхнет скоро там, над тёмным куполом, красиво багряным. И уж тогда давнёт легонько в окно и в сердце канун праздника. И тут так: звезда и забой для Сына Фанчика – как знамения друг для друга, а то и другое – как предвестие праздника. Ну а…

Ну а я говорю: отчим, забой и звезда представлялись Сыну Фанчика самыми толстыми и прочными спицами колеса, праздник – вроде как его осью, а обод – это ельник вокруг Ялани и всё остальное за ним, за ельником.

Вчера, затемно уже, забегала Сушиха и просила прийти к ней завтра и заколоть поросёнка, так что сегодня Фанчик и Сын Фанчика поднялись рано – раньше обычного. Заправив постели и помывшись в остывшей за ночь избе, отчим и пасынок истопили печь, вскипятили воду, заварили чай и – всё это молча – сели завтракать.

– Капусту с хлебом понужай, чё кипяток-то гольный дуешь, – говорит Фанчик.

А он, Сын Фанчика, поглядывает в утреннюю синь маленького оконца, смотрит затем, как отчим заправляет в свой ущербный рот квашенную капусту, и помалкивает: серьёзный он, Сын Фанчика, парень.

– Ладно, – минуты через две говорит он, – ешь сам хорошенько, мне не горбиться, да и спросонья-то – не лезет в брюхо, всю жизь, как себя помню, так нет с утра аппетиту… но… – и минуту спустя, от горячего морщась, добавляет: – На санках кататься – и с чаю, небось, не ослабну, – а потом – и видно, что вот только что вспомнил, – говорит: – А к Бараулихе? – и глазами на отчима остро.

А Фанчик с капустой справился, запил её кипятком – не суетился, это делая, – и отвечает:

– Ежлив успею, то и Бараулиху посетим, а еж-лив, ладно-то всё будет, и там обернусь, тогда, парень, и к Марышеву заявимся… к тому, конечно.

– Нет, – говорит пасынок, – Марышев тебе нонче откажет.

А у отчима брови вдруг изломались, и так ещё с ними, с бровями отчима, произошло: за ниточки будто кто их кверху дёрнул, и вопрос такой тихо от отчима:

– Пашто?

– Он нонче, – говорит вскоре, но не тут же пасынок, – белки, колонка да горностая до язвы нащёлкал, денег короб выручил, хватит, чтобы с Петром или с Илмарем расплатиться, – и добавил, но себе уж будто: – Вот старая холера! – руки по плечо нет, а по тайге, как шайтан, куролесит, и ничё его не дёржит.

– Ну дак и хрен с ём, – говорит Фанчик и полу-подбородок свой от рассолу капустного да от слюней рукавом гимнастёрки, сказав, вытирает. – Пусть чухна ему таперь и угождат, – продолжает, – ежлив таким богатеем он – смотри-ка ты! – заделался, мне-то до яво как до пня… честно слово.

– Да и ему до тебя, дак одинаково… еслив взаправду-то, – говорит Сын Фанчика. – Руку бы, лихорадка, вместо воздуху-то в рукаве имел, дак и в век бы к тебе на поклон не явился… да и пил бы ещё помене, а то… как этот… как сапожник.

– Дак я же и сказал: и хрен с ём, с чёртом одноруким… остяк он и есь остяк, – говорит Фанчик. И из-за стола вон. И уж оттуда, от печки, спиной к ней прислонившись: – В Ялани, чё уж, парень, яво акромя, Марышева-то, и подсобить уже некому?

А тут, крошки со стола в ладонь сгребя и в хлебницу их ссыпав, и пасынок сказал:

– Спасибо, папка, наелся.

И потоптались они по избе, потоптались так: слоняясь – это всё потому, что выходить ещё как вроде рано. А потом Фанчик, в оконце глянув, сунул в одно голенище обмылок оселка, в другое – нож с рукоятью из молодой берёсты, а в кирзовую пастушью – на брезентовом, бахромистом от срока службы ремне – сумку медный ковш спрятал, а сумку застегнул, конечно. И конечно: туда её, сумку, – на ляжку, как офицер. И взглянули они – отчим и пасынок – друг на друга: пора, дескать, – и с Богом, мол. И вышли из избы, о тепле забыв. А избу на замок закрывать не стали: что там воровать – тепло разве? – так шут с ним, воруй кто его, добро это наживное.

Тут же, у крыльца, Сын Фанчика ухватил за бечеву санки деревянные – и шагом спокойным за отчимом из ограды. Идут, синеву в лёгкие втягивают, оттого будто и убывает, тускнеет синева. Молчат, вздыхают оба по синеве. И сырой под ногами снег не хрустит, лишь подошв отпечатки усердно множит – любопытны такие фотографии пасынку, разглядывает, а отчиму до них, как кажется, и дела нет, хотя следы его яловых, подкованных скобками сапог – одно загляденье. А от санок бороздки – будто там, у ворот ещё, зацепились они за что-то и растягиваются, как лямки резиновые. Сын Фанчика приподнял санки, пронёс их в руках сажень, другую, обернулся… но нет – лямки и тут будто, с этого конца, успели вцепиться, во что вот только? – в снег, разве. И шут с ними – забыл про них Сын Фанчика, к окнам внимание обратя. На окна ведь, коли они светятся да ещё без занавесок если, трудно не засмотреться, а уж, не приведи господи, что интересное там, так и вовсе не оторвёшься, будь ты стар или молод, был бы зрячим. Но широк шаг человека в яловых сапогах – зевать некогда: налево головой, направо, и под ноги успевай зыркать, чтобы не споткнуться, мало ли где ком какой или глыза. Глаза по окнам, по белым да цветастым занавескам, а ухо слышит, как во дворах – последний, быть может, час – скотина мычит, блеет и хрюкает.

А гора эта так и называется: Сушихин угор. И венцом Сушихину угору – изба Сушихина, так себе изба, ничего особенного – избёнка. А угор – исполосован весь угор вдоль и поперёк санками да лыжами, до стерни кое-где, сырой и зябкой. И когда они – отчим и пасынок – дошли до него, до угора, тогда от синевы уже чуть-чуть лишь сиреневого на западе, над ельником, и осталось, дунь понатужнее – рассеется. А сам ельник светел, будто успел – причастился; снег с ветвей за ночь – будто грех с души. И у ворот избы Сушихиной, покосившихся в сторону лога, они – отчим и пасынок – остановились. И Фанчик уж за шнурок ухватился, чтобы щеколду поднять и калитку открыть, а Сын Фанчика смотрит на отчима так: на него будто и будто мимо него – и говорит:

– Мне, наверно, до сумерек сёдня на этом угоре елозить. Наверно – так. Чует моё сердце.

А Фанчик, шнурок натянув, щеколду поднял, но воротца не распахнул – и говорит:

– Пашто это?

А пасынок на санки сел, бечеву на коленях аккуратно укладывает, чтобы не свалилась да под полоз при скатывании не попала, и вниз, под гору, глядя, говорит:

– Да вчерась в кошёлке у Сушихи я две бутылки белого заметил.

– Ну дак и чё что?! – говорит Фанчик. – В магазине их ещё вон больше.

А Сын Фанчика ногами уже оттолкнулся, покатился, но не туда, к оврагу, где спуск круче, а в пологую, длинную сторону, куда редко кто из ребят съезжает, разве девчонка какая малолетняя, потому что скучно на тихой-то скорости, да и санки упреешь после втаскивать назад.

А потом, часом позже, ребятни высыпало на Сушихин угор столько – со всего околотку да плюс к тому и из других ещё. Визг до сизых небес – Богу в радость. И все, конечно, на том, на крутом склоне, и нет-нет да и посмеются над ним, над Сыном Фанчика, трусом его обзовут или бабой, но тому, как кажется, будто и горя нет, дорогу себе проторил, всё дальше и дальше с каждым разом скатываются его чудесные деревянные, отчимом сотворённые санки. И тучи на юг прогнало, а оттого и похолодало, а оттого и снег подстыл, поёт под полозьями. А на шестах, столбах и заборе Сушихиного ветхого двора сорок, ворон и синичек не перечесть, и всех их вместе воробьёв, конечно, больше, а в щель между воротами и подворотней собаки, огрызаясь и щерясь, заглядывают. «Значит, всё там уже произошло, – думает Сын Фанчика, поднимаясь в гору, согнувшись под санками склону согласно, – значит, у него уже горло и гимнастёрка в крови, значит, скоро костёр разведёт – и палёным запахнет. А потом за ворота выйдет он… но мальчишек кликнет и даст им палёные уши и хвост… вкусно, конечно, ничё не скажешь».