Василий Аксенов – Оспожинки (страница 7)
– Нет, нарочно.
– Я только взял – она сломалась.
– Нет, ты вертел её в руках.
– Не сочиняла бы уж, вруша.
– Сам вруша.
– Ты!
– Нет, ты, противный!
– Хоронить где собираетесь? – спрашиваю.
– Мамка отправила нас в ельник… вон, на угоре, – отвечает Вова.
– А чем закапывать-то будете?
– А есть лопатка… тут, в пакете же.
– Ну, далеко не заходите, то заблудитесь.
– Мы на виду, а в ельник не пойдём.
– Уж не ходите… Не плачь, – говорю Гале. – Возьмёте нового котёнка.
– Да есть у нас. Её сынишка.
– Ну вот.
– Да мне её, Пятнуху, жалко! Ну как вы все не можете понять?! Это же просто!.. Она в постель ко мне не заберётся больше ночью, не погреется, не помурлычет! – тут же обеими руками, одну вынув из кармана, другой отцепившись от пакета, Галя лицо закрыла и заплакала, теперь навзрыд уж.
Как утешить?
Разминулись. Дети – на гору, к ельнику. А я – к Кеми.
Их, Вовина и Галина, мать, Вера – дочь моей одноклассницы, Наташи Почекутовой, рано умершей – от
На тракт вышел, пересёк его. По шатким мосткам заболоченную низину, заросшую осокой и мелким тальником, миновав, вступил на берег.
Яр. Высокий. Метров двадцать. Река, сточив его когда-то, уже давно не подмывает, лишь в половодье чуть облизывает. Но травой и кустарником он не оброс пока – песчаный. Стоит на нём, близко к кромке, выказав охвостья корней, несколько старых, толстых сосен, с детства обследованных до вершины. Реликтовые. Комли у них обтёртые – понятно.
Синяя, крашеная, деревянная скамейка. Густо осыпана сосновыми иголками. И чего только на ней не вырезано ножичками. Кто только к кому не приплюсован и не приравнен в сумме к «любви». Меня там нет – скамейку обновляли.
Рядом огромное кострище. Земля тут вытоптана – за века. Шишки сосновые кругом – отсеменившие, взъерошенные.
Внизу, не сразу, в отдалении, вымыв уступок, новый себе бережок, бежит стремительная Кемь. Вода цветёт в ней – изумрудная. Бойко шумит на перекате, взбивает пену. Плывёт дальше та, лёгкая, похожая на белые, будто испачканные охрой или тёртым кирпичом, куски пенопласта, за поворотом исчезает. Донный проглядывает галечник. Солнце слепит с воды, на плёсе, выше.
За речкой – Камень. Нависает. Рыжеет ржавыми осыпями, редко поросшими ольхой да с выглядывающими кое-где серо-махорчатыми валунами. Всё лето простоял Камень то сизым – из-за марева, а то зелёным, где темнее, где светлее. В дожди – туманным, когда
Над Камнем небо – где б хоть облачко.
Ниже по течению реки коса камешниковая, формой напоминающая полумесяц – как от меня смотреть, так вроде
Пустынно. Как на душе моей теперь – похоже. Чувствую: не могу здесь больше находиться.
Грудь мне теснит, дыхание спирает. Прочь меня гонит что-то, и настойчиво, бесцеремонно. Но не извне, внутри меня сидит погонщик. Иной раз так же гонит вон из церкви, вроде без явных и понятных мне причин, но догадаться о которых можно.
Я развернулся и пошёл – дверь предо мною не закрыта.
Напрямую, не по торной тропинке, что ведёт вдоль берега и сворачивает затем к старице, а густой пихтовой мелкой мягкой порослью, не опасаясь ободрать лицо, до озера Глубокого протиснулся – пути с полкилометра.
Оно, озеро это, и на самом деле глубокое. Разведывал я однажды, ещё мальчишкой любопытным, глубину его на середине – шестом пятиметровым. Дна не достал. Ближе лишь к берегу нащупал – скала там – шест чуть не сломался, когда им тыкал. После уже, но тем же летом, длинной верёвкой, с привязанным к ней тяжёлым тракторным подшипником, выплыв опять на середину озера на деревянной лодке, испытал. Потом измерил: метров восемь. Сильно меня тогда разочаровало это – мелко. Друзьям приврал: мол, двадцать с лишним. Они поверили, не проверяя.
И тут, на озере, сегодня ни души. Только утки, кряквы, заслышав и завидев меня, не сорвались, шумно шлёпая крыльями, с водной глади, а неспешно, на крейсерской скорости, уплыли в заросли осоки. Знают, что охота на них ещё не разрешена, и не боятся. Это потом к ним подкрадись-ка – не подпустят.
Тихо.
Пришпилены, как вурдалаки кольями, шестами возле берега плоты – в безделье прозябают. Лежат на некоторых кривые, черёмуховые, и прямые – сосновые – удилища. С леской на них; на леске поплавки из винных пробок, крючки и грузила – бери и пользуйся. Только рыбачить сейчас в озере не на кого. Живут тут караси лишь да гольяны. Караси в ил уже зарылись, а на гольянов и рыбачить никому не интересно, кроме зимородков – те ещё, как красно-синие снаряды, над водой мелькают под кустами; в Африку улетать, похоже, не торопятся.
Побродил по склону, бывшему берегу кемскому, поел оставшуюся после ягодников теперь уже переспевшую, пусть и пресную, но сочную чернику, твёрдую костянику да недозревшую ещё, хоть и прихваченную заморозками, бруснику – дёсны заныли.
Посидел на мшистой валёжине – лес послушал, запахи повдыхал.
Осыпал меня древесной трухой с вершины давно уже омертвевшей на корню сосны долбящий её дятел. Долбил, долбил, затих – куда-то смылся, – знает окрест все сухостоины – к другой подался, более вкусными личинками, наверное, богатой.
Долго и тут не смог я находиться. Как сквозняком срывает лист бумажный со стола, меня сорвало так с валёжины.
Пошёл обратно.
Солнце поднялось. Лучистое. Дело к полудню.
Теплеет. Иней остался только там, где тени, – тут вот, за ельником, и где-то за домами, – долго и там не проживёт – рясной росой на солнце посверкает, как алмазами, и испарится. Бабочка так из куколки рождается и помирает.
Пока ни облака – лазурь сплошная.
Иду, куртку расстегнув, думаю:
Вот вернётся дядя Саня Колесников с Песчанки, войдёт в свой пустой дом – и тоскливо ему сделается. Представил я – и даже передёрнулся. А меня, радуюсь, ждёт дома мама. Суп уже варит. Это так здорово, когда тебя ждёт дома кто-то – не враг, конечно, не судебный пристав. Одно печалит – будет так не вечно.
От маловерия печаль. Но что поделать.
Вошёл в гору, затем – в ограду, а после – в дом, разувшись на крыльце. Успел заметить:
Кто-то в гостях у нас – чужие на крыльце калоши. Катя Глинск
Волосы у Кати светло-русые,