Вашингтон Ирвинг – Вылазка в действительность (страница 33)
Она испустила тоскливый вой и подавилась им, ибо вторая затрещина была стократ увесистее первой. Вольтер кинулся на нее, она покатилась кувырком и наконец, дрожа, скрючилась в канаве.
До ушей ее донеслось призывное мурлыканье сынка, надтреснутое и сипловатое, — и Кики подняла морду в надежде, что это он так пошутил, что все это детские проказы. Старое сердце ее затрепетало, когда она увидела, как из темноты явилась на зов жалкая и ничтожная рыженькая кошечка с кукольной мордашкой; она подскочила к блюду и поспешно принялась за еду.
Вольтер с рыженькой на глазах у голодной Кики уплели всю рыбу; затем они сблизили носы, и гавань огласилась их любовною серенадой. Глядя на дальнейшее, Кики не раз вспомнила незнакомого мореходца, который спроворил ей это нещечко.
И настало самое печальное время долгой и когда-то размеренной жизни злосчастной Кики. Больней змеиного укуса язвила сыновняя неблагодарность. Ночь за ночью она поневоле наблюдала сцены, которые полнили ее сердце воспоминаниями, но обжигали, а не тешили — и вдобавок она изголодалась. Дошло до того, что ее былые наемники, которых она когда-то смиряла железным когтем, гнали ее с помоек — и она, вопя, убегала.
Морда ее обтянулась еще страшнее обычного; ребра жалобно торчали, хребет был как щербатый гребень, хвост обвис куском бечевы. Кошки редко кончают самоубийством, но Кики едва-едва не бросилась в воду с пристани.
И вот, когда она мрачно обдумывала этот акт отчаяния, город опять пробудился от рева сирены цементовоза. Заслышав первый гудок, Кики вздрогнула. На второй отозвалась глухим стоном. Раздался третий гудок: глаза ее зажглись диким блеском, и она кинулась к причалу.
Был тот же самый поздний час. Ту же сходню перекинули с борта. И вскоре появилась огромная мордень водоплавающего котохряка: он повел глазами и спрыгнул на берег.
Кики подскочила к нему, но он, надо сказать, на нее еле покосился, однако же направился явно к кафе Рустана: только этого ей и было надо. Она бежала сбоку, наверно, сетуя на свои горести, а он шел себе и шел, не сбавляя и не ускоряя шага. У котохряка была крепкая память, особенно на сардины.
По обыкновению уверенно вступил он на террасу, где его сын Вольтер как раз приглашал свою рыженькую скромницу разделить с ним ужин. Рыженькая подняла мордашку — и одним прыжком укрылась за кадкой с деревцем; там она, съежившись, ждала, что будет дальше.
Признаться, Вольтер несколько оробел при виде этакого чудища. Но на его коротком веку ему даже по морде толком не досталось: в нежном возрасте его неусыпно охраняла мамаша, а теперь, подросши, он сделался отчасти похож на отца и устрашал одним своим видом. В тот вечер он был еще смелее всегдашнего: рыбаки щедро разбавили его молоко ромом. И дерзкий юнец, напыжившись, пустил в ход обе лапы.
Его моряк-родитель, не ведая об их родстве (да если бы и ведал…), немного рассердился за оцарапанный нос и тут же показал бедняге Вольтеру, что делают с такими нахалами в Африке. Но для сына этот урок пропал втуне: отцовские зубы ляскнули, перекусывая артерию, и Вольтер испустил дух.
Кики созерцала возмездие с ледяным торжеством и таяла от умиления перед отмстителем. Вот — ее неблагодарный сын простерся бездыханным, а победитель хладнокровно закусывает. Едва он умял последнюю сардину. Кики подсунулась поближе с одной только мыслью — пережить вновь прежние восторги. Увы, ее. грубо отшвырнули в сторону: виновник ее радостей и бед, даже не оглянувшись на нее, без малейшей заминки оседлал рыженькую.
Кики, разумеется, была унижена; но она столько перестрадала, что отнеслась к делу философски. "Как-никак, — подумала она, — с этим подлым, бессовестным переростком-молокососом покончено, и мне уже больше не придется терпеть обиды и лишения по милости негодяя Вольтера. Пароход завтра уйдет; я вволю откушаю рыбки, и если немного останется, так найдутся, я думаю, любезные и услужливые охотники докушать".
Поэтому она запаслась терпением, и терпение ее было вознаграждено. Пароход уплыл вместе со своим лихим пассажиром; рыженькая при виде Кики опрометью удирала в темные закоулки. Кики ее не преследовала — зачем? Ей снова хватало сардин и любовных услад. Да и не сердилась она больше на это рыжее ничтожество, а свысока презирала ее.
Естественно поэтому, что она и не заметила, как ее жалкая соперница ровно через восемь недель после отплытия цементовоза совсем исчезла с глаз. Еще неделя-другая-третья — и Кики о ней вообще думать забыла; тем более ошеломительна была встреча на набережной, по которой однажды прошествовала, сияя гордостью, рыженькая в сопровождении шестерых здоровенных котят чудовищного вида. Плелись они вразвалочку, и глаза у них у всех были как стеклянные крыжовины. Каждый был живым подобием своего единокровного братца Вольтера, и задранные куцые хвостики знаменовали пришествие нового порядка, который не сулил ни покоя, ни сардин, ни любовных услад.
Вылазка в действительность
Ивлин Во
Все годные на свалку лондонские такси, видимо, поступают в распоряжение швейцара ресторана Эспинозы. У него командирская выправка, и на груди его тремя рядами блещут воинские ордена, повествуя о геройстве и невзгодах, о том, как рушатся в огне фермы буров, как врываются в рай фанатики из племени фузи-вузи и как высокомерные мандарины созерцают солдат, топчущих их фарфор и рвущих тончайшие шелка. Стоит ему только снизойти по ступенькам крыльца Эспинозы — и к вашим услугам готов экипаж, столь же разбитый, как враги короля Британской империи.
Саймон Лент сунул полкроны в белую лайковую перчатку и не стал спрашивать сдачи. Вслед за Сильвией он пристроился среди сломанных пружин на сквозняке между окнами автомобиля. Вечер был не из самых приятных. Они сидели за столиком до двух, благо ресторан нынче поздно закрывался. Сильвия не стала ничего заказывать, потому что Саймон пожаловался на безденежье. Так они провели часов пять или шесть — то молча, то в перекорах, то безучастно кивая проходящим парам. Саймон высадил Сильвию у ее подъезда, он неловко поцеловал ее, она холодно подставила губы; и надо было возвращаться к себе, в маленькую квартирку над бессонным гаражом. За нее Саймон платил шесть гиней в неделю.
Перед его подъездом обмывали лимузин. Он протиснулся мимо и одолел узкую лестницу, где в былые времена раздавался свист и топот конюхов, спозаранку спешивших к стойлам. (Бедные и молодые обитатели бывших Конюшен! Бедные, бедные и слегка влюбленные холостяки, живущие здесь на свои восемьсот фунтов в год!) На его туалетном столике были набросаны письма, которые пришли ввечеру, пока он одевался. Он зажег газовый светильник и принялся их распечатывать. Счет от портного на 56 фунтов, от галантерейщика на 43 фунта; уведомление о неуплате его годового клубного взноса; счет от Эспинозы с приложенным сообщением, что ежемесячная плата наличными была строго оговорена и что в дальнейшем кредита ему предоставляться не будет; извещение из банка: «как выяснилось», его последний чек превышал на 10 фунтов 16 шиллингов сумму допустимого превышения; запрос от налогового инспектора относительно количества и жалованья наемной рабочей силы (то есть миссис Шоу, которая приходила прибрать постель и поставить апельсиновый сок за 4 шиллинга 6 пенсов в день); счета поменьше за книги, очки, сигары, лосьон и за подарки к последним четырем дням рождения Сильвии (бедные магазины, где имеют дело с молодыми людьми, живущими в бывших Конюшнях!).
Остальная почта была совсем иного рода. Коробка сушеного инжира от почитателя из Фресно (Калифорния); два письма от юных леди, каждая из которых сообщала, что готовит доклад о его творчестве для своего университетского литературного общества, — обеим нужна была поэтому его фотография; газетные вырезки, где он был назван «популярнейшим», «блестящим», «метеорическим» молодым романистом «завидного таланта»; требование дать взаймы 200 фунтов журналисту-паралитику; приглашение к завтраку у леди Метроланд; шесть страниц обоснованной ругани из сумасшедшего дома на севере Англии. Ибо Саймон Лент был в своем роде и в своих пределах молодой знаменитостью, о чем вряд ли кто догадался бы, глядя ему в душу.
Последний конверте машинописным адресом Саймон вскрыл тоже без особых надежд. Внутри оказался бланк с названием какой-то киностудии из лондонских предместий. Письмо на бланке было короткое и деловое.
«Дорогой Саймон Лент! (Обращение, как он давно заметил, ходовое в театральных кругах.)
Любопытно, не предполагаете ли Вы начать писать для кино. Мы были бы Вам признательны за Ваши соображения по поводу нашего нового фильма. Желательно было бы повидаться с Вами завтра во время ленча в Гаррик-клубе и услышать, что Вы об этом думаете. О своем согласии поставьте, пожалуйста, в известность мою ночную секретаршу в любое время до восьми часов завтрашнего утра или мою дневную секретаршу после этого часа.
Внизу были два слова, написанные от руки, что-то вроде «Иудее Маккавее», а под ними то же самое на машинке — «сэр Джеймс Макрэй».
Саймон перечел все это дважды. Потом он позвонил сэру Джеймсу Макрэю и уведомил его ночную секретаршу, что он явится завтра к означенному ленчу. Едва он положил трубку, как телефон зазвонил.