Вашингтон Ирвинг – Вылазка в действительность (страница 16)
Доктор пристально и хмуро глядел на него.
– Второй намек? – спросил он.
– Второй намек такой, – сказал отец Браун. – Помните: кузнец, он в чудеса-то верит, а сказок дурацких не любит – как, дескать, его молот полетит, раз он без крыльев?
– Да, – сказал доктор. – Это я помню.
– Так вот, – широко улыбнулся отец Браун, – эта дурацкая сказка ближе всего к правде.
И он засеменил по ступенькам вслед за настоятелем.
Уилфрид Боэн нетерпеливо поджидал его, бледный до синевы, словно эта маленькая задержка его доконала; он сразу повел гостя в свою любимую галерею, под самый свод, в сияющую сень витража с ангелом. Маленький патер осматривал все подряд и всем неумолчно, хоть и негромко восхищался. Он обнаружил боковой выход на винтовую лестницу, по которой Уилфрид спешил вниз к телу брата; отец Браун, однако, с обезьяньей прытью кинулся не вниз, а наверх, и вскоре его голос донесся с верхней наружной площадки.
– Идите сюда, мистер Боэн, – позвал он. – Вам хорошо подышать воздухом!
Боэн поднялся и вышел на каменную галерейку, балкончик, лепившийся у стены храма. Вокруг одинокого холма расстилалась бескрайняя равнина, усеянная деревнями и фермами; лиловый лес густел на горизонте. Далеко-далеко внизу рисовался четкий квадратик двора кузни, где все еще что-то записывал инспектор и, как прибитая муха, валялся неубранный труп.
– Вроде карты мира, правда? – сказал отец Браун.
– Да, – очень серьезно согласился Боэн и кивнул.
Под ними и вокруг них готические стены рушились в пустоту, словно призывали к самоубийству. В средневековых зданиях есть такая исполинская ярость – на них отовсюду смотришь, как на круп бешено мчащейся лошади. Собор составляли древние, суровые камни, поросшие лишайниками и облепленные птичьими гнездами. И все же внизу казалось, что стены фонтаном взмывают к небесам, а оттуда, сверху, – что они водопадом низвергаются в звенящую бездну. Два человека на башне были пленниками неимоверной готической жути: все смещено и сплющено, перспектива сдвинута, большое уменьшено, маленькое увеличено – окаменелый мир наизнанку, повисший в воздухе. Громадные каменные завитки – и мелкий рисунок крохотных ферм и лугов. Изваяния птиц и зверей, словно драконы, парящие или ползущие над полями и селами. Все было страшно и невероятно, будто они стояли между гигантских крыл парящего над землей чудища. Старая соборная церковь надвинулась на солнечную долину, как грозовая туча.
– По-моему, на такой высоте и молиться-то опасно, – сказал отец Браун. – Глядеть надо снизу вверх, а не сверху вниз.
– Вы думаете, здесь так уж опасно? – спросил Уилфрид.
– Я думаю, отсюда опасно падать – упасть ведь может не тело, а душа, – ответил маленький патер.
– Я что-то вас не очень понимаю, – пробормотал Уилфрид.
– Взять хоть того же кузнеца, – невозмутимо сказал отец Браун. – Хороший человек, жаль не христианин. Вера у него шотландская[3] – так веровали те, кто молился на холмах и скалах и смотрел вниз, на землю, чаще, чем на небеса. А величие – дитя смирения. Большое видно с равнины, а с высоты все кажется пустяками.
– Но ведь он, он не убийца, – выговорил Боэн.
– Нет, – странным голосом сказал отец Браун, – мы знаем, что убийца не он.
Он помолчал и продолжил, светло-серые глаза его были устремлены вдаль.
– Я знал человека, – сказал он, – который сперва молился со всеми у алтаря, а потом стал подниматься все выше и молиться в одиночку – в уголках, галереях, на колокольне или у шпиля. Мир вращался, как колесо, а он стоял над миром: у него закружилась голова, и он возомнил себя Богом. Хороший он был человек, но впал в большой грех.
Уилфрид глядел в сторону, но его худые руки, вцепившиеся в парапет, стали иссиня-белыми.
– Он решил, что ему дано судить мир и карать грешников. Если б он стоял внизу, на коленях, рядом с другими – ему бы это и в голову не пришло. Но он глядел сверху – и люди казались ему насекомыми. Ползало там одно ярко-зеленое, особенно мерзкое и назойливое, да к тому же и ядовитое.
Стояла тишина, только грачи кричали у колокольни; и снова послышался голос отца Брауна:
– К вящему искушению во власти его оказался самый страшный механизм природы – сила, с бешеной быстротой притягивающая все земное к земному лону. Смотрите, вон прямо под нами расхаживает инспектор. Если я кину отсюда камушек, камушек ударит в него пулей. Если я оброню молоток… или молоточек…
Уилфрид Боэн перекинул ногу через парапет, но отец Браун оттянул его назад за воротник.
– Нет, – сказал он. – Это выход в ад[4].
Боэн попятился и припал к стене, в ужасе глядя на него.
– Откуда вы все это знаете? – крикнул он. – Ты дьявол?
– Я человек, – строго ответил отец Браун, – и значит, вместилище всех дьяволов. – Он помолчал. – Я знаю, что вы сделали – вернее догадываюсь почти обо всем. Поговорив с братом, вы разгорелись гневом – не скажу, что неправедным, – и схватили молоток, почти готовые убить его за его гнусные слова. Но вы отпрянули перед убийством, сунули молоток за пазуху и бросились в церковь. Вы отчаянно молились – у окна с ангелом, потом еще выше, еще и потом здесь – и отсюда увидели, как внизу шляпа полковника ползает зеленой тлей. В душе вашей что-то надломилось, и вы обрушили на него гром небесный.
Уилфрид прижал ко лбу дрожащую руку и тихо спросил:
– Откуда вы знаете про зеленую тлю?
По лицу отца Брауна мелькнула тень улыбки.
– Да это как-то само собой понятно, – сказал он. – Слушайте дальше. Мне все известно, но никто другой не узнает ничего, вам самому решать, я отступаюсь и сохраню эту тайну, как тайну исповеди. Тому много причин, и лишь одна вас касается. Решайте, ибо вы еще не стали настоящим убийцей, не закоснели во зле. Вы боялись, что обвинят кузнеца, боялись, что обвинят его жену. Вы попробовали свалить все на слабоумного, зная, что ему ничто не грозит. Мое дело замечать такие проблески света в душе убийцы. Спускайтесь в деревню и поступайте, как знаете; я сказал вам свое последнее слово.
Они в молчании спустились по винтовой лестнице и вышли на солнце к кузнице. Уилфрид Боэн аккуратно отодвинул засов деревянной калитки, подошел к инспектору и сказал:
– Прошу вас арестовать меня. Брата убил я[5].
Весенняя песня
Джойс Кэри
В парке весна, с востока веет сыростью, и небо как снятое молоко; хочешь не хочешь, а выводи детей на прогулку по первому солнышку. Долговязой очкастой девочке поручены брат и сестренка. Нос у девочки сизый, губы поджаты, лоб нахмурен; она сутулится, покоряясь судьбе — вряд ли смиренно, скорее обреченно. За пять минут она третий раз останавливается: малыши все время отстают. «Да иди же ты, Мег!»
Девчушка в синей шапочке толкает кукольную коляску о трех колесах: одно отвалилось. Коляской этой она с невероятным напряжением сил вертит так и этак, а заодно выпаливает очередями длинную историю.
— И когда он зашел в замок, он три раза крикнул: «Кажедный, кажедный, кажедный», и, конечно, раз он был такой апиркичный…
— Что, что? — в голосе страдальческое терпение.
— Ну апиркичный он был.
— Мегги, это же бессмыслица.
— Нет, смыслица. — Девчушка с нежданной ловкостью выруливает коляску через железную обочину тропки на прибитую траву. Высокие нарциссы, нарциссы из теплиц колышутся на своих огороженных клумбах, а трава пока прошлогодняя. Под ногами у детей валяются пустые сигаретные пачки.
— Апиркичный, и все, — пыхтя, выпевает девчушка. — Ну такой апиркичный, из рыбных костей.
— Хорошо, пусть, рассказывай дальше.
— И тогда кажедный прискочил по колидору…
— По коридору, ты хочешь сказать.
— И не хочу, и вовсе не по коридору. Колидор это был, у него еще круглый потолок, — и апиркичный тогда постелил бородищу на пол и говорит: «Не боюсь я всякого каждого». У него еще был с собой тупель. — И она выводит все звонче, в ней звенит нарастающее вдохновение: — У него еще был с собой тупель, был с черными усищами — на серебряной цепочке. И ему насовсем побрили сзади спину — и так каждую пятницу.
— Ах, пудель. Как у твоего дяди Джона.
— И вовсе нет, а тупель — потому что с таким вот длинным лицом.
— Ну, одним словом, собака.
— И не собака, а это был такой синий штук, потому что его привезли из Биафрики, а там все собаки скисли.
— Пусть себе, дальше что, — и тягостный взрослый вздох из самой глубины души.
Девчушка молчит. Ни слова.
— Дальше-то что было?
— А ты же мне все равно никогда не веришь. — Она вдруг отпускает коляску — та тут же опрокидывается, вываливая большую тряпичную куклу на щетинистую траву, — и перебегает к брату, который идет с другой стороны. Брату пятый год, он идет и напропалую радуется своим синим вельветовым штанишкам. Руки у него в карманах кулаками вперед, и с боков топырятся два бугра. Он смотрит, что у него получается, и вышагивает изо всех сил, вышагивает по-разному, даже расправив руки в карманах. Когда Мег вдруг появляется перед ним, он останавливается и смотрит на нее так озадаченно, будто в жизни не видел ничего подобного.
— Том, Том, я вот рассказывала, ты ведь поверил?
— Поверил.
— Ой, Томми, как тебе не стыдно? — говорит долговязая сестра. — Ты же совсем и не слушал.
— Нет, я слушал, мне было очень интересно.
— Ну о чем она рассказывала?
— Не знаю.
— Вот видишь!
— А мне все равно понравилось, — говорит Том. — Мне даже очень понравилось.