Вашингтон Ирвинг – Собрание сочинений. Большое собрание мистических историй в одном томе (страница 29)
Его появления не заметили. Супруги стояли перед портретами, с которых Уолтер только что отдернул пышный шелковый занавес. Одной рукой он еще держал золотой шнур, а другой сжимал руку жены. Давно скрытые от глаз, портреты с прежней силой приковывали к себе взор, поражая совершенством исполнения, и казалось, не дневной свет оживлял их, а сами они наполняли комнату каким-то горестным сиянием. Портрет Элинор выглядел почти как сбывшееся пророчество. Задумчивость, перешедшая потом в легкую печаль, с годами сменилась на ее лице выражением сдержанной муки. Случись Элинор испытать страх, ее лицо стало бы точным повторением ее портрета. Черты Уолтера приняли хмурое и угрюмое выражение: лишь изредка они оживлялись, чтобы через минуту стать еще более мрачными. Он переводил глаза с Элинор на ее портрет, затем взглянул на свой и погрузился в его созерцание.
Художнику показалось, что он слышит у себя за спиной тяжелую поступь судьбы, приближающейся к своим жертвам. Странная мысль зашевелилась у него в мозгу. Не в нем ли самом воплотилась судьба, не его ли избрала она орудием в том несчастье, которое он когда-то предсказал и которое теперь готово было свершиться?
Однако Уолтер все еще молча рассматривал свой портрет, как бы ведя немой разговор с собственной душой, запечатленной на холсте, и постепенно отдаваясь роковым чарам, которыми художник наделил картину. Но вот глаза его загорелись, а лицо Элинор, наблюдавшей, как ярость овладевает им, исказилось от ужаса, и, когда, оторвав взгляд от картины, он обернулся к жене, сходство их с портретами стало совершенным.
— Пусть исполнится воля рока! — неистово завопил Уолтер. — Умри!
Он выхватил кинжал, бросился к отпрянувшей Элинор и занес его над ней. Их жесты, выражение и вся сцена в точности воспроизводили набросок художника. Картина во всей ее трагической яркости была закончена.
— Остановись, безумец! — воскликнул художник.
Кинувшись вперед, он встал между несчастными, ощущая, что наделен такой же властью распоряжаться их судьбами, как изменять композицию своих полотен. Он напоминал волшебника, повелевающего духами, которых сам вызвал.
— Что это? — промолвил Уолтер, и обуревавшая его ярость уступила место мрачному унынию. — Неужели судьба не даст свершиться своему же велению?
— Несчастная женщина! — обернулся художник к Элинор. — Разве я не предупреждал вас?
— Предупреждали, — ровным голосом отозвалась Элинор, оправившись от испуга, и на лице ее появилось привычное выражение тихой грусти, — но ведь я… я любила его!
Разве рассказ этот не заключает в себе глубокой морали? Если бы можно было предугадать и показать нам последствия всех или хотя бы одного из наших поступков, некоторые из нас назвали бы это судьбой и устремились ей навстречу, другие дали бы себя увлечь потоком своих страстей, — но все равно никого пророческие портреты не заставили бы свернуть с избранного пути.
Уильям Фрайр Харви
(1885–1937)
Августовская жара
Клэфам, Фенистон-роуд
20 августа 190… года
Полагаю, это был самый удивительный день в моей жизни, и, пока события еще свежи в моей памяти, я хочу как можно отчетливее отобразить их на бумаге.
Прежде всего позвольте представиться: меня зовут Джеймс Кларенс Уизенкрофт.
Мне сорок лет, у меня отменное здоровье, и я не припомню ни одного дня, когда был болен.
По профессии я художник, не слишком преуспевающий, хотя средств, выручаемых за мои графические работы, вполне хватает, чтобы удовлетворить мои жизненные потребности.
Сестра, моя единственная близкая родственница, умерла пять лет назад, так что ныне моя жизнь протекает независимо от кого бы то ни было.
В то утро я позавтракал в девять часов, просмотрел свежую газету, закурил трубку и предался мысленным блужданиям, надеясь найти тему, достойную моего карандаша.
Хотя окна и двери были распахнуты, в комнате стояла изнуряющая духота, и я уже решил было отправиться в самое прохладное и удобное место в округе — дальний угол публичного плавательного бассейна, расположенного неподалеку, — как вдруг меня посетила идея.
Я принялся рисовать и так погрузился в работу, что позабыл про обед и оторвался от своего занятия, лишь когда часы на Сент-Джудс пробили четыре раза.
Для беглого эскиза результат оказался превосходным; убежден, это был лучший из когда-либо созданных мною рисунков.
Эскиз изображал преступника на скамье подсудимых сразу после оглашения приговора. Человек этот был тучен — необыкновенно тучен. Жир слоями свисал у него из-под подбородка, бороздил складками короткую массивную шею. Человек был гладко выбрит (точнее сказать, несколькими днями ранее он, вероятно, был гладко выбрит) и почти лыс. Он стоял у скамьи, вцепившись короткими, грубыми пальцами в барьер и устремив взгляд прямо перед собой. На лице его был написан не столько ужас, сколько выражение полного и окончательного краха.
Казалось, в этом человеке не было сил, способных поддерживать подобную гору мяса.
Свернув эскиз в трубочку, я, сам не зная зачем, засунул его в карман. Затем с редким ощущением счастья, которое доставляет сознание хорошо сделанного дела, я вышел из дому.
Кажется, я собирался навестить Трентона, поскольку, помнится, шел по Литтон-стрит и свернул направо возле Гилкрайст-роуд, у подножия холма, где велись работы по прокладке новой трамвайной линии.
О том, куда я направился после этого, у меня сохранились довольно смутные воспоминания. Единственное, что занимало мои мысли, — это неимоверный жар, который почти осязаемой волной поднимался от пыльного асфальта. Я жаждал грозы, которую обещала длинная череда красных как медь облаков, низко висевших в западной стороне небосвода.
Я, должно быть, успел прошагать так пять или шесть миль, прежде чем встречный мальчишка заставил меня очнуться, спросив, который теперь час.
Было без двадцати минут семь.
Когда он ушел, я начал осматриваться по сторонам, дабы понять, где нахожусь. И обнаружил, что стою у ворот, ведущих во двор, который окаймляла полоска сухой земли, где росли пурпурные левкои и багровая герань. Над входом висела дощечка с надписью: «
Со двора доносились веселый свист, шум ударов молотка и холодный скрежет стали о камень.
Повинуясь внезапному импульсу, я вошел внутрь.
Спиной ко мне сидел человек, трудившийся над плитой причудливо испещренного прожилками мрамора. Услышав мои шаги, он обернулся, и я застыл на месте как вкопанный.
Это был тот самый человек, которого я недавно нарисовал и чей портрет лежал у меня в кармане.
Он сидел там, огромный, слоноподобный, и красным шелковым платком утирал пот, катившийся с его лысой головы. И хотя это было то же самое лицо, его выражение было теперь абсолютно иным.
Он с улыбкой приветствовал меня, словно давнего друга, и пожал мне руку.
Я извинился за вторжение.
— Снаружи так жарко и ослепительно, — произнес я, — а у вас тут словно оазис посреди пустыни.
— Не знаю насчет оазиса, — отозвался он, — но печет и правда как в аду. Садитесь, сэр.
Он указал на край надгробия, над которым работал, и я присел.
— Прекрасный камень вам удалось раздобыть, — заметил я.
Человек покачал головой.
— Отчасти вы правы, — сказал он. — С этой стороны поверхность камня — лучше некуда; однако с обратной стороны большая трещина, которую вы, конечно, не могли увидеть. Из такого куска мрамора никогда не выйдет стоящей работы. Сейчас, летом, это не имеет значения — камню не страшна эта чертова жара. Но подождите, пока наступит зима. Ничто так не выявляет изъяны в камне, как сильный мороз.
— Тогда зачем он вам? — удивился я.
В ответ он неожиданно рассмеялся:
— Не поверите — я готовлю его к выставке. Это сущая правда. Художники устраивают выставки, бакалейщики и мясники — тоже. И у нас есть свои выставки. Самые последние новшества в изготовлении надгробий, ну вы понимаете.
И он пустился в рассуждения о том, какой сорт мрамора наиболее устойчив к ветру и дождю и какой легче всего поддается обработке; потом завел речь о своем саде и о новом сорте гвоздик, который ему недавно довелось купить. При этом он поминутно ронял инструменты, вытирал блестевшую от пота лысину и проклинал жару.
Я говорил мало, ибо чувствовал себя неловко. В моей встрече с этим человеком было что-то неестественное и жуткое.
Поначалу я пытался убедить себя, что уже видел его прежде и что его лицо неосознанно запечатлелось в каком-то укромном уголке моей памяти, но вместе с тем я знал, что это всего лишь успокоительный самообман.
Закончив работу, мистер Аткинсон сплюнул и со вздохом облачения поднялся.
— Ну вот. Что скажете? — спросил он с явной гордостью в голосе.
И я впервые увидел выбитую им на камне надпись:
Некоторое время я сидел молча. Затем по моей спине пробежала холодная дрожь. Я спросил у него, где он наткнулся на это имя.
— Да нигде, — ответил мистер Аткинсон. — Мне требовалось какое-нибудь имя, и я написал первое, что пришло в голову. А почему вы спрашиваете?
— По какому-то странному совпадению это имя принадлежит мне.
Он протяжно присвистнул.
— А даты?
— Я могу сказать лишь об одной. Она совершенно точна.
— Ну и дела! — произнес он.
Однако он знал меньше, чем было известно мне. Я рассказал ему о своей утренней работе, достал из кармана и показал ему эскиз. Аткинсон разгадывал рисунок, и выражение его лица постепенно менялось, обретая все большее сходство с портретом человека, изображенного мной.