Валерий Янковский – Потомки Нэнуни (страница 51)
На него он негодовал больше всех. Тот приходил нагло, средь бела дня и не думал убегать. Его не пугали ни банки, ни таз, ни надтреснутый голос, ни палка в руках деда. Он поворачивался и шел к нему навстречу, страшно стуча клыками.
— Негодяй! Запорет, и никто не увидит. Пришлось мне убегать… Иронге! (Вот какой!) — старикашка вытягивал руку на уровне своего плеча. — Как двухгодовалый бык. Эх, если бы он пришел сегодня.
А Кима уже захлестнуло:
— Да мы его завтра…
Но я глянул, и он стих.
Переночевали без одеял и матрасов, но в тепле. Утром, оставив козла в дедовском сарайчике, вышли в обратном направлении, начав подъем на ту же Рысью сопку с севера.
Шел самый разгар кабаньего гона. К этому времени зрелые самцы стараются создать на боках мощный панцирь. Срезав на высоте своего роста кору сосны, ели или лиственницы, они натирают наиболее уязвимые для клыков соперника передние лопатки. Потом валяются в земле и снова накладывают слой смолы. Потом еще и еще. Так создается броня, способная уберечь даже от мелкой свинцовой пули или картечи.
В этот период вепрь зол как черт. Увлеченный поисками свободного стада, он в это время заметно теряет бдительность.
Мы, не торопясь, след в след, шагали на подъем северного склона Рысьей сопки, когда метрах в трехстах впереди я заметил бегущего наперерез здоровенного черного кабана. Он мелькал среди леса и вскоре скрылся в разделяющем нас овражке. Я обернулся к Киму, бредущему позади с опущенной головой.
— Кабан! Бежим вперед, можем встретиться…
Но не успели сделать и двух десятков шагов, как тот появился. Теперь он был всего метрах в ста. Заметил ли нашу группу, не знаю, но после первого выстрела ринулся прямо на нас. Раздумывать было некогда. Я пустил вторую пулю, но это как будто придало ему сил! Он перешел на полный мах, расстояние между нами стремительно сокращалось.
«Должен же я попадать, почему не берет?» — невольно мелькнула тревожная мысль. Третья пуля поразила кабана, когда он был шагах в десяти. Секач с прыжка встал на голову и, перекувырнувшись, растянулся на снегу во весь свой богатырский рост, — в трех шагах от меня.
Шум стрельбы и прыжков оборвался сразу, и в наступившей тишине я вдруг услышал позади над головой треск обдираемой древесной коры.
«Что еще там? Уж не медведь ли, проснувшись от пальбы, вылезает из дупла?» — прекрасно помню, что подумал именно так. Резко повернулся и опешил: Кима позади не было! Но в этот момент снова услышал треск, поднял голову и увидел… Кима! Обхватив руками и ногами шершавый ствол толстого дуба, он делал отчаянные усилия, пытаясь добраться до первых мощных ветвей. Но ствол был необхватным, и Ким с места почти не двигался. Кора с сухим треском осыпалась на снег, а он, дико озираясь, оставался там же, в полутора метрах над землей. Он не видел ни меня, ни поверженного кабана и вообще плохо соображал, где он и что делает.
— Ким-собан!
Он не двинулся с места, как будто меня не было. Я подошел, протянул руку и тронул его за ногу.
— Слезай, кабан готов!
Он дико взвизгнул, брыкнул ногой наотмашь, но при этом не удержался и съехал на снег. Поняв наконец, что все кончено, некоторое время еще стоял, держась за дерево, медленно приходя в чувство. И только попробовав кабаньей крови, окончательно ободрился и начал смеяться:
— Валери-сан, я думал, нам конец! Как прыгнул на дерево — сам не знаю и больше ничего не помню. А когда вы тронули за ногу, решил, что это он, чуть не умер со страху. Попейте теперь и вы.
Нет, я и пробовать не стал. Считаю, что кабан недостаточно чистое животное. Я задрал ножом кожу на нижней челюсти зверя, и, пока потрошил, Ким отпилил ее складной пилкой вместе с острыми, как бритва, длинными белыми клыками. С каждым годом у нас росла замечательная коллекция лучших экземпляров всевозможных рогов, черепов и клыков.
Каковы же были рассказы Кима вечером в фанзе Макара! Он ничуть не скрывал своего испуга и в лицах показывал, как лез на дерево, как кричал и готовился расстаться с жизнью. Меня же рисовал каким-то чудотворцем. И, конечно, был глубоко убежден, что мы расправились именно с тем злым великаном, который безжалостно грабил и пугал бедного старичка. Я далеко не был в этом уверен, но разочаровывать Кима не стал.
Все уже начали укладываться на теплом полу, когда загавкали во дворе собаки и донесся успокаивающий их глухой голос.. За дверью заскрипел снег, и в фанзу ввалится высокий человек с заиндевевшими бровями.
Тяджуни! Это было в его духе. Для этого человека не существовало ни времени, ни препятствий. Ночью, в непогоду, в любое время года он мог отправиться куда угодно. При этом редко ходил по дорогам, предпочитая идти напрямую — будь то лес, горы, овраги или скалы. Покуривая на ходу короткую трубочку, что-то бормоча, шел и шел, все равно — при луне или во тьме. Никогда не блуждал. В полночь, на заре ли, но всегда оказывался там, куда направился. Его появление бывало приятным сюрпризом, дружба наша длилась много лет.
Он поставил в углу кухни свою неразлучную палку, разулся и влез на теплый кан. Сбросил высокую темную шапку, отлепил от усов сосульки и пожал всем руки своей огромной лапищей.
— Услышал под вечер — прибыла партия Четырехглазых, и решил не откладывать: вас ведь днем дома не поймаешь. А пришел звать в скалы за горалами…
Хан Тяджуни — великий специалист по горалу, редкому зверю, живущему в особых, не свойственных никакому копытному условиях. Охота на него тоже совершенно особенная, а трофей представляет значительный интерес.
— Ну как, пойдем? Или еще не всех обидчиков-кабанов перебили? Да они никуда не денутся, а на горалов самое время!
Отец, собираясь по делам, домой, предоставил решать нам самим. Я смотрел на брата, но краем глаза увидел Кима. Тот был весь внимание: глаза сияли, он, как на молитве сложив ладони, ждал решения.
— Пойдем, конечно, ведь Тяджуни специально пришел за тридевять земель!
Ким облегченно перевел дух и помчался на кухню готовить угощение.
Сизым морозным вечером мы подошли к схваченной голубоватым льдом реке Туманган. Трудно вообразить больший контраст, чем два ее берега в среднем течении. Правый — нагромождение скалистых пиков и хребтов, поросших широколиственными лесами и сосной. Левый — как ножом срезанные плато, покрытые ковылем, мелким дубняком и орешником. И лишь там, где Туманган зигзагами прорвал каменный массив, по обоим берегам, как замки, теснятся черные скалы. Эти каменные щеки издревле являлись большим домом горала.
Смеркалось. Наша тропа, сделав петлю, выскользнула к самому берегу. Перед глазами открылся низменный мыс, на нем прилепились три фанзы. Вечер стоял на редкость тихий, из высоких деревянных, стоящих чуть в стороне от жилья труб поднимались прямые столбы голубоватого дыма.
На крылечке самой большой, крытой черепицей фанзы рядами стояли резиновые чуни и красивые самодельные посохи собравшихся со всей округи почетных гостей.
Незнакомых вооруженных людей возле границы с Маньчжурией встречают настороженно; однако согнутый ревматизмом хозяин, узнав Тяджуни, сразу принялся стаскивать с нас рюкзаки. Оказалось, мы угадали на празднование его «ха́нгяби» — шестидесятидвухлетия, которое отмечается в Корее очень торжественно. Ибо ха́нгяби — завершение основного цикла жизни мужчины. После юбилея глава семьи сдает все житейские дела старшему сыну и уходит на покой, как на семейную пенсию. Отныне он просто почтенный дед: дает советы, обучает внуков, ходит по гостям, словом — живет в свое удовольствие.
Подозреваю, Тяджуни давно знал о намеченном торжестве и ловко убивал сразу двух зайцев: любимую охоту на горала и богатое угощение. Так или иначе, прямо с дороги мы оказались за именинным столом. В двух соседних комнатах, соединенных широким дверным проемом, шел пир. На низких столиках на блюдечках перед каждым гостем разложена нарезанная ломтиками отварная свинина, курятина, вяленая рыба, белые рисовые и оранжево-желтые чумизные лепешки, острейшие приправы. В чайниках подогретая корейская водка — сури.
Старики раскраснелись, разговорились. Толковали о видах на урожай, о скотине, о рыбалке, но больше всего, как все жители гор, об охоте. Разошедшийся юбиляр рассказывал:
— Для меня уже с двенадцати лет ничего не было слаще охоты. А ружье на весь дом одно — дедушкина кремневка. Ох и лупил меня старый, когда, бывало, стащишь ее без спросу, да еще истратишь заряд понапрасну! В лесу-то мне хорошо, а возвращаться страшно: крепка дедова палка. Но все равно воровал эту шомполку — когда поймает, а когда и нет… И вот, — мне уже пятнадцатый шел, — посчастливилось добыть медведя. Он на дубу желуди с веток обсасывал, сильно занят был, я и подкрался чуть не вплотную.
Я уже знал, что самое дорогое у медведя желчь. Выпотрошил, снял с печени пузырь, перевязал шпагатом — хороша, чуть не полбутылки! Несу домой, а сам трясусь: ружье-то опять без разрешения брал. Ну вот, спрятал его на всякий случай в стогу соломы до вечера, заглянул в дедову комнату, смотрю — сидит, набивает трубку. Но не кричит, не заметил пропажи. Подсел рядом, поднес ему уголек прикурить, расхрабрился и бормочу: «Деда, а я медведя убил»… Схватил дед по привычке костыль, я зажмурился и жду — сейчас даст по горбу! А он вдруг отбросил палку, тычет бородой в ухо и — полушепотом: «Желчь-то большая, внук?» Большая — говорю — вот она! С того дня разрешил мне старый пользоваться своей пушкой постоянно, открыто, хе-хе-хе…