Валерий Шубинский – Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий (страница 29)
Ходасевич жил рядом с Генуей – в Нерви. Перед этим он побывал в Венеции, где в отеле “Leone Bianco” встретился с Муратовой. Евгения присоединилась к нему; их совместная жизнь в Нерви свелась к типичному курортному времяпрепровождению. Евгения подолгу купалась, Владислав в это время, не заходя в воду, пил пиво на пляже. Вечерами гуляли по Генуе, заходили в кабачки из самых непрезентабельных, не посещаемых туристами. Иногда карабкались на гору (“что очень нравится Жене и чего терпеть не могу я”, – прибавляет Ходасевич в письме к Муни). Некоторую пикантность ситуации придавал тот факт, что в это же самое время в Венеции с новой подругой находился Павел Муратов.
В конце июня Муратова уехала в Россию. На этом ее роман с Ходасевичем закончился, хотя они еще обменялись несколькими в меру нежными письмами. В начале июля Владислав Фелицианович направился во Флоренцию. Оттуда он 12 июля послал письмо Брюсовым – Александру Брюсову и Анне Чулковой, которые в тот момент тоже находились далеко от России – в Париже: “Если Нюра останется в Париже, Александр, приезжай за мной, вместе поедем в Рим. Ну-ка покажи прыть! А то приезжайте оба: возле Риальто есть чудесные кабачки, где можно играть в преферанс”[198].
Александр Яковлевич в Париже заскучал; пятью днями раньше он жаловался в письме Ходасевичу: “Никакой разницы с Москвой не замечаю – те же лица (Чулковы, Савиничи и пр. и пр.), вместо Грека – кафе Паскаль, вместо русского биллиарда – карамболь”[199].
Однако во Флоренцию ни он, ни его жена все же не поехали. Анна Ивановна находилась в Париже “по делу”: она “училась наводить красоту”, чтобы открыть в Москве собственный салон (или даже “Институт красоты”). Отлучаться она не могла и не хотела, хотя ее дружеские чувства к Ходасевичу, возможно, уже перерастали в нечто большее. Ласково осведомляясь об успехах Анны в искусстве косметики, Владислав прибавлял – “все мои цыпочки отныне принадлежат тебе”. С учетом событий, которые произойдут несколько месяцев спустя, эти слова приобретают другой – серьезный – смысл.
Пока что он, как и планировал, перебрался в Венецию, где находился его приятель, искусствовед и писатель Борис Грифцов. Их времяпрепровождение Ходасевич описывает в лихом и шутливом письме Чулковой от 20 июля: “Ухаживаем за экскурсантками напропалую. Установили правило: иначе как вдвоем на гондолах не ездить. Экскурсантки – рожи несосветимые, все какие-то пузатые, без каблуков и в плохих платьях. Степень их цивилизованности невелика: с употреблением мыла немного знакомы, но ногтей не чистят, а о пудре никогда не слыхали. За все время было штуки четыре пригодных. Так мы их чуть не съели”[200].
Раскованный тон итальянских писем Ходасевича хорошо показывает те непринужденные приятельские отношения, которые сложились у него с женой Александра Брюсова. Такие отношения иногда складываются между бывшими супругами или любовниками, но почти никогда не предшествуют любви. Во всяком случае, это утверждение кажется правильным для
Ходасевич собирался жить в Венеции, пока не кончатся деньги. Закончились они быстро, хотя Владислав Фелицианович не прекращал в Италии работать. Два “венецианских” эссе – “Ночной праздник” и “Город разлук” – были напечатаны в “Московской газете” уже после того, как Ходасевич покинул Италию – 16 августа и 23 сентября 1911 года. Первый из этих текстов перекликается с уже процитированным его письмом Муни:
Бродя по извилистым, тесным, в море спадающим уличкам одного городка Италии, понял я раз навсегда, что красота – несправедливый и милый дар неба, навеки данный этой стране. Ей не уйти, не укрыться от красоты, ни за какие грехи ее не лишиться.
Вот, по изломам и срывам прибрежной скалы, лепит она несуразные домики из грубого серого камня, а выходит прекрасно: прихотливо громоздятся крыши над крышами, выступают углы, вьются улички, повисают мосты над ручьями, бегущими с гор. Выше, там, где кипарисы колоннадой обступили тесное кладбище, высится колокольня невидимой церкви. Еще выше – виноградник от оливы к оливе перекинул плавные свои гирлянды. Под вечер желтая звезда загорается над дальней густо-зеленой пальмой. Полуголые ребятишки копошатся в дорожной пыли, кричит запоздалый мул, влача громоздкую телегу на двух колесах. А там, внизу – темно-синей равниной простерлось море[201].
Дальше – сцена, которая могла бы стать сюжетом стихотворения Ходасевича: гроза мешает уродливо-“романтичному” катанию на гондолах обывателей-туристов, возвращая городу его подлинную красоту.
Во втором очерке поэт позволяет себе более личную, интимную ноту, касается того, что занимало его мысли и сердце в те дни:
Хотел бы я посмотреть на того чудака, который первый пустил по свету сплетню, будто Венеция – прекрасный приют для влюбленных. Конечно, одно из двух: или он был наивен, ужасно наивен, до трогательности, до того, что уже невозможно на него сердиться, или же это был злой старикашка, завистливый и беззубый, решивший подставить петушью свою ножку всем, кто послушает коварного его совета.
Нигде так легко не расстаешься с надеждами и людьми, как в Венеции. Там одиночество не только наименее тягостно, но наиболее желанно. И вовсе не для того, чтобы сосредоточиться, уйти в себя, но напротив: чтобы забыть себя, потерять былое, сделаться одним из тех, кто часами сидит на набережной, глядя в туманную даль лагуны или на узкую башню San Giorgio.
Венеция – город разлук. ‹…›
Но трудно уехать отсюда домой, в Россию. Здесь научаешься любить камни, черную воду каналов, соленые испарения моря, рыжие занавески на окнах да людей, проходящих, как тени. ‹…›
Здесь хочется не любить и не хочется быть любимым. Венеция – город разлук[202].
В те же дни, видимо, написан и рассказ “Иоганн Вейсс и его подруга”, напечатанный в “Утре России” (13 декабря): трогательная, в андерсеновском духе, сказка о любви поэта-мечтателя и нарисованной женщины, танцовщицы с афиши. Танцовщица становится спутницей поэта, ибо кусок афиши, на котором изображен ее возлюбленный-апаш, оторвали. Но вот апаша водрузили на место – и счастье поэта закончилось. “Игрушечность”, в сущности, выдуманного счастья смягчает его потерю. Все заканчивается не отчаянием – всего лишь легкой поэтической грустью. Тем более что в жизни танцовщица ушла отнюдь не к грубому и жестокому апашу.
Любовную разлуку Ходасевич на сей раз пережил легче, чем в 1907–1908 годах. Может быть, потому что на вечный союз и надежды не было, а может, подействовала венецианская анестезия. И вероятно, она бы действовала и дальше, если бы не новое, неожиданное горе, поджидавшее поэта в России.
6
За несколько дней до отъезда из Венеции в Москву (1 августа 1911 года) Владислав получил письмо от матери из Новогиреева: “У нас все по-старому, отец за пасьянсом, я хозяйничаю, стряпаю и даже купаюсь в Шереметевском пруду, от нас это далеко, но ничего, это мое единственное удовольствие”[203].
Владислав и подумать не мог, что это – последнее письмо, написанное ему материнской рукой, и что жить Софье Яковлевне Ходасевич осталось всего полтора месяца.
Умерла она 20 сентября – и вот при каких обстоятельствах. Оставив мужа в Новогиреево (где старики жили и осенью, несмотря на прохладную – не выше 8 градусов по Цельсию – погоду, стоявшую в конце сентября), Софья Яковлевна отправилась в город, чтобы навестить заболевшую дочь Евгению.
Когда она ехала в извозчичьей пролетке по Большому Спасскому переулку, “из ворот дома Шолохова выбежала, громко лая, чья-то собака. Лошадь испугалась и понесла. Удержать ее извозчик был не в силах. Во 2-м Знаменском переулке пролетка опрокинулась. Госпожа Ходасевич была выброшена на мостовую, причем со страшной силой ударилась головой о фонарный столб. Несчастную подняли с раздробленным черепом. Со слабыми признаками жизни ее отправили в приемный покой Сретенской части, где она через несколько минут скончалась”.
Так сообщала об ужасной смерти “матери известного присяжного поверенного” “Московская газета” за 21 сентября 1911 года. Через два дня последовало уточнение: “Не столько виновата собака, испугавшая лошадь извозчика, сколько промчавшийся мимо автомобиль” (вспомним несущий гибель и забвение автомобиль из “Тяжелой лиры” Ходасевича). Так или иначе, дочь Якова Брафмана, верную жену бездарного живописца, неудачливого фотографа и разорившегося купца, в газетном сообщении о ее смерти названного “учителем рисования”, мать шестерых детей, истовую католичку еврейского происхождения убил призрак нового века.
Эта внезапная смерть сама по себе была большим несчастьем. Но кроме того, она обострила то чувство тоски, покинутости, одиночества, которое уже стало для Ходасевича привычным и которое он привык заглушать ночными бдениями, карточной игрой, алкоголем.
Осенью 1911 года, в дурную полосу жизни, я зашел к своему брату. Дома никого не было. Доставая коробочку с перьями, я выдвинул ящик письменного стола, и первое, что мне попалось на глаза, был револьвер. Искушение было велико. Я, не отходя от стола, позвонил к Муни по телефону: