реклама
Бургер менюБургер меню

Валерий Рогов – Гербовый столб (страница 3)

18px

С 23 июня, с понедельника, Рунков числился в долгожданном отпуске. Пять лет он не знал отдыха, пять лет не бывал на родине в своем угольно-металлургическом Донбассе, в своем городке Каменец, где оставались отец с матерью и старшая замужняя сестра. Пять лет... Два из них служил в армии, а потом нелегко осваивал начальнические обязанности: после разоблачений «врагов народа» и последовавших репрессий в промышленности оголились командные высоты, и техник Рунков взлетел на верха головокружительно. Нет, он не зазнался, это было не в его натуре, но ему самому пришлось труднехонько — только держись!..

В кармане лежал билет на ночной поезд — на воскресенье, 22 июня. А накануне, двадцать первого в субботу, по неписаному закону и по твердой воле Федота Зотова он повел его, замдиректора по оборонной продукции, и их приятеля, инженера Икрамова, в ресторан, здесь же, на Рогожской заставе, — с цыганским хором. Они пили водку с шампанским — «северное сияние», пил в основном Федюня, и прогуляли до двух часов ночи, до закрытия. Пьяный Зотов поволок его к себе домой — «не ночевать же на вокзале», но прежде всего для того, чтобы он засвидетельствовал перед «своей обожаемой Аней», что «загуляли не у баб» и не было никаких «шашней с цыганками».

— Тебе она поверит, — твердил пьяный Федот. — Ты для нее блаженный, Илюша-праведник. — И мрачно ржал в ночную пустоту...

Зотов был старше Рункова на четыре года, покровительствовал ему. Собственно, это он «притащил» его на завод и, можно сказать, в Москву. Правда, военная служба Ильи начиналась в столице, здесь кончил полковую школу младшего комсостава и прослужил больше года, но превратиться в москвича не помышлял. И, наверное, не превратился бы, но все решил за него, стеснительного Илюшку Рункова, властный и сумрачный, всегда в себе уверенный Федот Зотов.

В той жизни, довоенной, Рунков безропотно двигался за своим «атаманом», с детства гордился дружбой с Дотькой Зотовым, с Федюней. Да, всю ту жизнь, под которой подвела черту война.

А в ресторане со цыганским хором Федот Зотов напился, конечно, не потому, что гулял «на дармовщинку», а по иной причине: в отпуске, в их родном Каменце, ему, Илье Ивановичу, предстояло встретиться с Марусей Зименко, которую Федот тогда все еще любил, но, прижившись в Москве и возвысившись, жестоко предал. Впрочем, разве только ее одну?..

Он женился на юной Ане Дрогиной, дочери мастера их же завода, из старообрядцев Рогожской заставы: похоже, надеялся жировать в Москве кум-королем. Но крепкая старообрядческая семья отвергла каменецкого «атамана» Дотьку, не приняла в свой клан, так же, как отвергла и новые советские времена, которые он глыбно, распахнуто олицетворял, однако безнравственно, готовый ради достижения цели на все...

В ту ночь мрачно-злобный Зотов, как бы читая его мысли, грозно внушал:

— С Маруськой все кончено, понял? Так и скажи! Спрашиваю, понял? Такую-сякую-рассякую мать!.. И с этой — чтоб без упреков, понял? Нужны мне ее старообрядцы! Я сам голова! А по религии — мы молотом!..

...Илья Иванович медленно бродил по запутанным, кривобоким рогожским переулкам, подолгу задерживаясь у редко уцелевших знакомых домов, — ни его, ни зотовский, ни ресторанный не сохранились. Тянуло на недалекое Рогожское кладбище, где покоились Федот с Анной.

«Примирился с родичами ее, там, за гробом... А с ней опять вместе, ничто не разлучило...» — навязчиво озвучивались мысли.

Но он, порассуждав с собой, решил повременить с посещением могил, потому что это всегда успеется. И лучше будет, думал, если сможет дать отчет Ане, Анне Ильиничне, обо всем, что вместе решили весной, когда радостно праздновалась встреча 6‑й армии, его армии, когда он впервые в жизни оказался вознесенным на высоту всеобщего внимания и с ним рядом открыто, прилюдно была она — Аня. И была, как сама говорила, впервые пресчастлива и рассвободна; и превлюблена, будто и в самом деле впервые. И они, как молодые, поспешно строили планы дальнейшей жизни, не сомневаясь в их осуществлении.

«Сколько же лет терпеливо шли мы к этой радости?» — думал Рунков и, не стесняясь прохожих, промокал платком слезы...

...А утром 22 июня он проснулся рано — со Светиком и Аней, и они втроем ходили в булочную, стояли в очереди за французскими булочками, вкусными необыкновенно, которые пеклись только по воскресеньям; зашли и к молочнице за бидончиком молока для Светика, а потом он долго гулял с крестницей в тенистом дворике, а Аня отправилась готовить завтрак.

Он хорошо помнит, о чем думал в то светлое утро, сидя на дворовой скамейке под старой липой, пока Светик с подружкой увлеченно «пекла булочки» в еще влажной после короткого предрассветного дождя песочнице. А думал он о том, что Светик могла быть его дочкой, а Аня — его женой, потому что Федот познакомился с ней, с Аней Дрогиной, через него.

Предал ли Зотов и его, как свою любовь Марусю Зименко, Илья Иванович тогда не хотел знать. Да, не хотел... А потому, что ставил того выше себя и тем самым оправдывал. Более того, оправдывал и Аню, признавая за ней право сделать именно тот выбор, какой она сделала, выйдя замуж за Зотова — командира производства, напористого начальника, которому открывались далекие горизонты...

В то светлое утро он просто помечтал о том, что бы могло быть и как бы пламенно и чистосердечно он мог бы любить Аню, если бы... Да, если бы она все же предпочла его.

Конечно, и тогда он немало знал из того неприятного, с чем не хотелось мириться, но сдерживался и не позволял себе ни упрекнуть Федота, ни высказаться напрямую о, в общем-то, жестоком его отношении к Ане. Кроме того, он искренне верил, что обязательно встретит достойную девушку и влюбленность в Аню пройдет... И еще в то, что у Зотовых все образуется, что Федюня наконец-то забудет Марусю Зименко, — разве Аня хуже? Разве не выше, не благороднее? Разве не предана ему, Зотову?

Правда, и тогда очень не нравилось Илье Ивановичу, что Зотов как-то по-скандальному женился на Ане. Они расписались, когда вот-вот должна была появиться Светик. И очень недостойно, не по-дружески поступил Федот, не сообщив ему обо всей этой «истории», — а он уже служил далеко, на Дальнем Востоке, куда срочно перебросили их полк. Можно считать, что «отбил» он у него Аню. Конечно, если бы не его армейская служба, то все могло быть иначе...

«Да, все могло быть иначе», сказал вслух Илья Иванович.

Аня прислала ему покаянно-радостное письмо, прося прощения, — а за что, собственно? Всего-то и встречались раз семь...

«Нет, ровно восемь», — уточнил самому себе Илья Иванович.

А когда он демобилизовался и возвращался в Каменец через Москву, то навестил их... «И вот, — думал тогда в тенистом дворике под старой липой, — задержался на целых три года!» Федот, нет, не каялся и в мыслях не держал объяснить происшедшее, по нему все было правильно — возжелал и придавил, а раз поддалась, значит, любит... И на него надавил — тоже настырно, неумолимо: «Оставайся! Сделаю начальником цеха. Вместо себя...» И он согласился...

Да, грустные и светлые были думы у Ильи Ивановича в то тихое утро двадцать второго июня тысяча девятьсот сорок первого года, пока Светик с подружкой «играли в булочную» в сырой песочнице. «Грустное» оттого, что Аня не стала его женой; и оттого еще, что не появилась новая долгожданная влюбленность. А «светлые» — все ведь впереди! Молодость не кончается, а значит, и надежды...

Не знал Илья Иванович и намека в думах не возникало, что у него уже все позади, что он уже человек другой судьбы и что Аня Дрогина — есть та единственная родная душа, к которой он будет тянуться всю жизнь...

Они вернулись со Светиком (он точно помнит) около десяти часов. Федот сидел в комнате за круглым столом в трусах и майке — одутловатый, насупленный, мрачно-сердитый. Крупными, мощными руками с островками черных волос остервенело, ни на кого не глядя, давил деревянной ложкой в оловянной миске ярко-багряную клюкву — сочную, брызгавшую струйками на клеенку, на его выцветшую майку: брызги на ней расплывались бурыми пятнами, а руки казались испачканными в крови.

Давил, давил... То выпивал, то заглатывал жменю капусты: брал из тарелки, на которой холмом — белая, волокнистая, с морковной пестротой; то макал нежную французскую булочку, из тех, за которыми они отстояли в очереди, и кроваво набухшую, отвисшую засовывал в широко распахнутый рот и жадно жевал, раздувая щеки. Потом выгребал толстыми, волосистыми пальцами кожицу клюквы из миски, складывал на краю стола — из-под влажной горки тек красный ручеек, скатываясь по клеенке, капал в лоскутный половик, тоже как кровь.

Аня обиженно, прикусив пухлую губу, наблюдала за ним, готовая расплакаться, а он, не поднимая головы, не обращая внимания на брызги, зло, мрачно, упрямо давил, давил... И они со Светиком застыли в дверях, молча смотрели... А Федот все ниже опускал голову с черно-щетинистым лицом, пугающе сопел, остервенело налегая на ложку, пока та не сломалась: миска подпрыгнула, перевернулась, залив его всего кровавым соком. Он медленно распрямился; тяжело, мутно уставился на них.

— Чтоб никаких упреков, ясно? — почти крикнул. — Ясно, спрашиваю? — И погрозил пальцем. — Ничего не было! И чтоб никаких упреков, поняла? — И уже к нему, приказательно: — Садись, блаженный... праведник! Кровавую тюрю хочешь? Тело Господне с кровью. — И гулко, зловеще загоготал: — Гу-ха, гу-ха... Бей по религии! Такую-сякую... По староверам проклятым!