Валерий Рогов – Гербовый столб (страница 22)
Нет, с тоской думалось нам, не одолеть лужу-озеро, придется возвращаться, вон ведь и дальше такие же хохочущие водоемы. Но не возмущались — привыкли уже, себя только корили, поругивали: надо же, поверили синему знаку, будто и в самом деле в Италии или там Японии... А теперь придется кругаля давать, километров в двести, возвращаться, по крайней мере, в Перемышль. В древний запущенный Перемышль, где убогие дома и жалкий рынок с капустой и огурцами да с длинной очередью в половину площади за исключительным деликатесом — за мороженым! В Перемышль, где чуть ли не на всех лицах — печать уныния, и Калуга, похоже, для перемышльцев — центр мирозданья... В общем, все-таки сердились: и на себя, и на привычные картины в нашей российской глубинке.
Когда мы медленно поднимались по корявой бетонке в гору, снова минуя Грязну, на обочину, как бы невзначай, покуривая, вышел пожилой селянин. Мужик как мужик — в кепчонке, в полинялой рубахе, в бесформенных брюках, заправленных в короткие резиновые сапоги горчичного цвета. Стоял, пристально вглядывался в подвигавшуюся к нему машину, видно, уж очень любопытно ему было узнать, кто мы, какие из себя.
Когда почти поравнялись, быстро сдернул кепочку, помахал сверху вниз, мол, останавливай. Я притормозил. Без кепки он выглядел несколько иначе: лысина с пушком волос, сохранившихся от чуба, была глянцево-белой и резко контрастировала с красновато-коричневым загаром лица. Она казалась как бы нимбом над голубым прищуром глаз, в которых мы заметили снисходительное сочувствие человека, все ведающего в здешних местах. Поздоровались. Он спросил напрямик:
— Значит, струсили? А зря! Вчерась такая же машинка проскочила.
Он смотрел в упор, с интересом: мол, признаетесь, что сдрейфили, или оправдываться начнете? А для себя, видно, уже определил: мол, чего с них взять? Городские! Пугливые к деревенским неожиданностям.
— Значит, наблюдали? — поинтересовался Павел.
— А как же? Интере‑е-сна!
— Да, испугались завязнуть, — решил признаться я. — Вон ведь дальше-то сплошные лужи. Разве не так?
— Оно-то так. А пугаться-то чего? — усмехался этот грязновский «апостол» с нимбом-лысиной. — Щебенку ту и по лужам ссыпали. А как же. Там на днище твердая основа. — А вы, значится, струсили?
— Значится, струсили, — недовольно подтвердил я, передразнивая его интонацию. Судя по всему, уж очень ему хотелось в точности удостовериться, что мы испугались. Было в его любопытстве нечто неизбывно русское: как бы поделить людей на храбрецов и трусов, на отчаянных головушек и на тех, кто отступает даже перед ничтожной, по его понятиям, преградой. А таких, знамо, уважать он не станет. Этот грязновский «апостол» неопределенного возраста — ему можно было дать и сорок пять, и все шестьдесят, но, несомненно, из коренных, из уважающих себя, — похоже, хотел до конца выяснить, что все-таки за залетные люди нежданно объявились в его заброшенном, забытом богом углу, в его старозаветной Грязне?
— Оно, конечно, на авось плутать — опасное дело, — говорил он. — Нельзя плошать. Но машинка-то пройдет. Это точно. Вот вчерась ведь прошла такая же! А сегодня на мотоцикле проехали, с коляской. Основа, она под водой твердая. Сколько-то щебню позасыпали — горы. — Он поинтересовался: — А вы небось в Белев едете? Иль до Староселья? К родным кому? — Мы молчали. — Так не стесняйтесь — проедете! Это точно. А то ведь через Перемышль, — знал ведь нашу тоску-заботу, — оно сколько накрутите? Вот я и говорю: риск, оно всегда благородное дело.
— А если застрянем? — угрюмо спросил Павел. — У вас ведь тут и живой души не сыщешь. Вот ни одной машины не встретили.
— Это верно, — подтвердил любопытный грязновец. — Однако трахтор отыщется. Я ведь и сам трахторист. Если что — помогу. Только чего вам страшиться? Проедете, точно говорю. — И упрямо заключил: — А вы зря струсили.
Что-то обнадеживало в разговоре с ним: конечно, он и испытывал нас, но ведь и добра желал — в самом деле, разумно ли такого кругаля давать, когда проще рискнуть? Пусть и «авось», но ведь и сам не плошай, прояви умение? Мы переглянулись с Павлом и — решились. И теперь, вспоминая тот длительный путь по лужам, подобным озерам, а они, ей-богу, казались лунными кратерами, залитыми водой, въезжая в которые — более сотни раз! — чувствовали, как сердце ёкает, потому что в непроницаемой жиже чудились провалы, ну, чуть ли не в саму преисподню; так вот, вспоминая те пятнадцать километров, все-таки благодарили грязновского жителя за то, что он подвергнул нас истинно российскому, более того, нравственному испытанию, и еще за то, что мы не лишили себя возможности проникнуть в самую что ни есть
Одна мысль, вернее наблюдение, мне особенно дорога, хотя и печальна: народ ушел из красивейших, благодатнейших мест. Мы и впрямь оказались
Давно замечено (убежден, и вами, читатель), что тот, кто пускается в отчаянные предприятия, обязательно получает нежданный подарок. Был такой подарок и нам: где-то за деревней Староселье, бывшей во времена оные, как Грязна, громадной и зажиточной, а ныне совсем оскудевшей, с бытом прямо-таки послевоенным, будто за окном голодный 47‑й год, так вот, за Старосельем, когда началось то самое пугающее безлюдье среди зеленой волнистой равнины с несколькими горизонтами — красивы, очень красивы волнистые дали с темно-светлыми, дубово-березовыми перелесками — так вот, в этом безлюдном просторе под палящим солнцем, под выплывающими из-за круглого перелива холмов белоснежными облаками, словно вершинами Гималаев — ах, как красивы порой летние облака! и мало кому из живописцев удавалось их запечатлеть; так вот, в этой несказанной, поистине божественной природной красоте мы вдруг
Удивительно, конечно, что этот каменный знак до сих пор сохранился, но и объяснимо именно тем, что редкий человек ныне посещает сии палестины.
Мой Паша, Павел Владимирович Пантелеенко, как кот ученый, чуть ли не мяукая сладостно, ходил вокруг этого гербового столба и чистейшим носовым платком (романтик!) тщательно вытирал и российских имперских орлов, и два губернских герба, как бы даже полируя их, чтобы заблестели. Я понимал его: душа путешественника, первооткрывателя светилась в нем, отражалась блаженством на лице, и я подумал, что если бы все же отправился в мечтаемую кругосветку под парусами и открыл не ведомый никому остров, то это было бы примерно равнозначно этому дорожному подарку.
Ходил Павел вокруг столба, все еще стройный, моложавый в отличие от многих из нас — располневших, рано поседевших, а то и совсем лысых; горделивый, самоуглубленный и недоступный Навел, всегда молчаливо и строго поглядывавший в университете на стайки филологинь, которые почти все были в него влюблены; и та первая, догадавшаяся, что душа его совсем не соответствует внешней надменности, важничанью, а мечтательная, незащищенная, просто детская, именно она, Ольга Ярцева, стала его женой; и я не знаю за Пашей любовных похождений: не женская красота его влекла и волновала, а красоты иные, неведомые, неизвестные. В общем, Павел ходил вокруг столба — он его полюбил.
— Ты знаешь, старина, — наконец-то заговорил он, — в этом скромном столбе ведь вся российская суть отражена. А суть эта: удельность и соборность. Вот две губернии, два удела, равнозначные европейским государствам, а над ними имперский двуглавый орел — символ единения, государственности, то есть соборности.
Я молча согласился.
— Понимаешь, старина, — не унимался он, — вот уже который век, начиная с неистового Петра, мучаемся мы над тем, как России сравняться с Европой. А ведь есть тут ложность посыла — несравнимы мы. Европа, западная, — разноплеменна, а европейский Восток — славянский, соборная Русь. И знаешь ли, часто мне грезится красивое, величественное государство от Белого до Черного моря; этнически единое, но многообразное в своих землях — уделах, в своих губерниях, провинциально-республиканских.