реклама
Бургер менюБургер меню

Валерий Поволяев – Царский угодник (страница 5)

18

– А этот самый… – пробормотал он хрипло, облизал сухим языком губы.

– Что «этот самый»? Или кто?

– Рубль… Рубль где?

– Какой рубль?

– Ну, рубль был…

– А был ли рубль? – Дедок наклонился к Распутину, дохнул на него чесноком. – Ты смотри, любезный, не то я ведь сейчас жандарма позову. Тут, в поезде, есть два жандарма, в синем вагоне сидят, охраняют покой честных людей.

Синими вагонами в ту пору звали вагоны первого класса.

– Ы-ык! – испуганно икнул Распутин. Стольный град Санкт-Петербург продолжал преподносить ему свои уроки, учил жизни.

– Что, мил человек, не любишь встречаться с жандармами? – участливо спросил дедок, прошиб Распутина насквозь одним глазом – искристым, темным, будто хорошее сладкое вино, вторым глазом он продолжал наблюдать за картинами, что поспешно менялись за окном вагона. – То-то же, – молвил дедок, продолжая дышать чесноком. Он этим чесноком, похоже, был пропитан насквозь. Затем, выдержав паузу, проговорил доверительно: – Я тоже не люблю жандармов.

– Ы-ык! – вновь икнул Распутин, помял пальцами бороду, словно призывал на помощь каких-то ведомых только ему духов. – Ы-ык!

– Ничего, бывает и хуже, – успокоил его дедок.

– Ык! – Распутин сгорбился, приподнял плечи, словно бы забирался в самого себя, как в некий мешок. – Ы-ы-ык!

– Бывает, что человек вообще язык проглатывает, – сочувственно проговорил дедок. – Знаешь, как тяжело вытаскивать язык, провалившийся в глотку?

– Ык-к! – Икота у Распутина от этих слов пошла на убыль, будто они оказались целебными.

– Легче стало? – Дедок усмехнулся и назидательно подмигнул Распутину. – А рубль – это гонорар. Сделал дело, получил справку – гони деньгу! Гонорар называется.

– Ык! Верни рубль! – безголосо просипел Распутин. – Я тоже позову жандарма.

Дедок вновь склонился к нему, произнес жалостливо:

– Ничего-то ты, дурак, и не понял! Учи вас, учи… Все учеба не в коня!

– Рубль… Где мой рубль?

– Как ты думаешь, кого заберет жандарм, когда заявится сюда? Тебя, оборванца, или меня, купца второй гильдии, владеюшего в Новой Голландии дровяным складом? А?

Распутин еще больше втянул голову в плечи, сиротливо покосился в окно. Было ему обидно, в душе образовалась какая-то дырка, пустота, вызывающая слезное щемление, что-то горькое. В дырке разбойно посвистывал ветер.

– Ык!

– Вот именно «ык», – рассудительно, совсем не злобно произнес дедок.

Рубль Распутину он так и не отдал, а на перроне Николаевского вокзала, когда приехали в Питер, первым вышел из вагона. На Распутина он даже и не глянул, словно того не существовало на белом свете, двинулся по перрону к выходу, важный, внушительный, хотя из толпы он ничем не выделялся – ни ростом, ни внешностью, был такой же, как и все. Но слишком уж он подмял под себя Распутина – настолько подмял, что казался и великаном, и человеком не менее сановным, чем генерал, облагородивший Распутина оплеухой.

Распутин угрюмо пошел за дедком следом, держась шагах в десяти-пятнадцати от него. Попробовал наслать на дедка напасть, да ничего у него не получилось – дедок был сильнее Распутна, стоял ближе к нечистой силе, и все старания будущего «старца» оказались тщетными. Лицо у него невольно перекосилось, поползло в сторону, в горле что-то забулькало Ловко же обвел его дедок! Ну как малого дитятко вокруг пальца!

Санкт-Петербург – это столица, а у всякой российской столицы, где бы она ни располагалась, законы, как известно, волчьи, народ здесь живет ловкий, подошвы у ботинок научился «обстригать» так, что «обстриженный» даже не замечает этого: только что был в баретках, а глядь – уже шлепает босой. Босой, но зато с тростью. Здесь свои короли, свои охотники, свои зайцы, своя капуста. В столице лучше всего выступать в роли короля-охотника, хуже всего – зайца. Распутин выступил сегодня в роли зайца.

– Ничего, и наш день подгребется, – пробормотал он угрюмо, глядя, как дедок садится на лихача – аккуратно, словно бы боясь расплескать себя либо повредить плохо гнущиеся чресла, – наступит этот день – и ты, дядя, ляжешь в сырой подвал, в узкую квартирку среди бочек с мочеными яблоками Обязательно ляжешь! Придет твой срок!

Дедок хлопнул лихача ладонью по плечу и исчез. Больше его Распутин никогда не видел.

Часть первая

Покушение на Распутина

Летом 1914 года в Петербурге прибавилось работы у зеркальных дел мастеров – и это народу показалось странным в прихожих и гостиных добротных домов сами по себе лопались огромные хрустальные зеркала, хотя никак не должны были лопаться, – прочность их была необыкновенной, зеркала не брал даже камень, со стен сверзались вместе с рамами, корежа и выворачивая толстые кованые гвозди, хрустальные доски, натертые ртутью; зеркала взрывались с винтовочным грохотом и осыпались искристыми грудами на пол – горожане никак не могли понять, что же происходит? Уж не завелась ли в чистейшем городе Санкт-Петербурге какая-нибудь нечисть?

Упорно поговаривали, что Санкт-Петербург будет скоро переименован, но в переименование никто не верил, считая это вымыслом болтливых людей – имя города уже укоренилось в истории, в голове, в сознании стариков и детей – всех, словом, и вряд ли кто мог смириться с тем, что Санкт-Петербург станет, допустим, Невскградом, Великососновском, Балт-градом, Озеродаром или просто Озерском. Но слово «бург» – немецкое слово, антигерманские настроения в народе росли, и с этим нельзя было не считаться.

Бог с ним, с переименованием! Но почему в Петербурге стали лопаться зеркала?

Как известно, разбитое зеркало – худая примета, хуже которой может быть только явление нечистой силы либо пролитая кровь. Но и это еще было не все. На окраинах Петербурга курицы стали орать петушиными голосами, чем вводили в смертельную бледность хозяев, это тоже плохая примета, к покойнику, а в доме шкипера Федорова на Васильевском острове родился шестиногий теленок. Тут уж и вовсе рассуждать было нечего, все самые головастые толкователи снов, примет и явлений озадаченно умолкали – разобраться в таком не могли даже они. Ясно было одно: людей ждали перемены.

С помоек Петрограда исчезли крысы – разом переместились куда-то, ушли целой армией; собаки начали выть по ночам по-волчьи; в родильных домах на свет стали появляться только мальчики – ни одной девочки, только мальчики и мальчики, что тоже наводило на раздумья: к чему бы это?

Беда висела в воздухе, она была ощутима, ее можно было даже потрогать пальцами, как вообще можно было трогать петербургский воздух – клейкий, влажный, туманный, будто дым, пропитанный солью, йодом, рыбой и ладаном.

И погода в Петербурге установилась необычная – теплая, как на юге, безмятежная. Небо было гладким, без единого облачка, глазированным, словно пряник, поблескивало изнутри мелким белесым крапом. В дачных поселках под Петергофом, на берегу залива, на станциях пышно цвела сирень и играли духовые оркестры, рождающие в душе тоскливое щемление и неизвестность, а старые солдаты-инвалиды, прошедшие Мукден и Порт-Артур, перестали просить милостыню – стеснялись.

И все-таки жизнь была прекрасна. Белые ночи – затяжные, только перед самым утром чуть затухающие – дурили головы гимназистам и гимназисткам. В лесах появилось много ранних грибов – сочных, крупных и, что самое главное – нечервивых. Словно бы и черви тоже исчезли с этой земли, переместились в иное измерение, в иное состояние и вообще стали чем-то иным, неведомым, а может, готовились к чему-то такому, о чем люди и не подозревали.

В один из таких теплых душных июньских дней Григорий Ефимович Распутин, известный сибирский старец, недавно поселившийся в большом доме на Гороховой улице, отправился на ипподром смотреть конные скачки.

Скачками он никогда не увлекался, лошадьми тоже, а по части азарта, считал, есть другие, более достойные увлечения, конского пота не переносил, запаха свежих дымящихся яблок, вываливающихся из-под хвостов прямо на песок дорожек, – тем более, но на ипподром пошел охотно, ибо пригласила его туда госпожа Лебедева, двадцатипятилетняя жена статского советника, специализирующегося по горнорудному промыслу, женщина редкостной красоты, при виде которой у старца начинала кружиться голова, а на жестком темнокожем лице возникало рассеянно-восхищенное выражение, сжим крепкого рта расслаблялся, а глаза – голубовато-светлые, загадочные, с внутренними свечечками, застывшими в зрачках, – эти свечечки горели то сильнее, то слабее, но никогда не угасали, и этот таинственный огонь притягивал к Распутину людей, не было у него знакомых, которые не отметили бы свечечек, словно бы Богом зажженных в глазах Распутина, – становились яркими и томными.

Был он одет в красную шелковую рубаху, перепоясанную тонким кожаным ремешком, украшенным мелкой серебряной насечкой, – этот ремешок, сделанный татарским умельцем, Распутин приобрел в мае в Крыму, но носил его редко, – в черные, хорошо сшитые штаны, заправленные в лакированные, на воинский лад подпирающие самое колено сапоги. Темные, без единой седой прядки волосы были расчесаны посредине на пробор, руки Григорий Ефимович часто запускал в бороду, выколупывал оттуда что-то, подносил к ноздрям, нюхал, иногда бросал в рот крошку, жевал.

Был он настроен мрачно, но с дамой говорил мягко, стараясь подбирать «деликатные» слова.