реклама
Бургер менюБургер меню

Валерий Поволяев – Сын Пролётной Утки (страница 8)

18

– Дай мне двадцать минут, чтобы переодеться. Только переодеться, а то видишь, в чем я щеголяю. – Силантьев посмотрел на свои ботинки, на свои брюки, потом прихватил пальцами лоснящиеся обшлага рукавов и демонстративно оттянул их. – А?

– Двадцать минут – много. Десять!

– Десять – мало. Пятнадцать!

Сговорились на пятнадцати минутах. Воробьев цепко ухватив Силантьева ревматическими корявыми пальцами за пиджак, притянул к себе, дохнул растроганно, сипло, тепло, постоял немного, собираясь с силами и словно бы концентрируя все, что у него осталось, против какой-то беды, которой еще нет, но она приближается, идет валом, будто длинная морская волна, она уже чувствуется и если им не сплотиться, не стать рядом, волна свалит их с ног, искалечит, а уже хватит, чтобы их калечили – достаточно того, что было, намаялись и набедствовались они под завязку и если Бог отведет им еще немного жизни, ну хотя бы лет пять-семь, больше не надо, то очень хочется прожить этот небольшой отрезок без бед, без окриков, без унижения, без боли душевной, которая куда круче и опаснее боли физической.

– Ты не пропадай, Славка, ладно? – просяще просипел Воробьев. – Очень прошу тебя.

– Не пропаду.

– Я не в смысле момента, который сейчас… я вообще… Ладно? Ну пожалуйста.

Друг молодости силантьевской был одинок, растерян, не знал, к какому берегу приткнуться, он чувствовал себя так же, как чувствует сам Силантьев, и если они будут доживать свои годы в одиночестве, каждый сам по себе – долго не протянут. А когда вместе, когда рядом – еще покоптят небо, пожуют, помнут деснами котлеты из оттаявшей якутской мамонтятины и всласть поскрипят костями на владивостокских бульварах.

Форма была словно бы специально подогнана на Силантьева – нигде ничего не жало, не морщинило, не кособочило, длина была соблюдена в меру, китель сидел влито, обшлага рукавов не налезали на сгибы пальцев – все в самый раз. Правда, брюки были чуть широковаты в поясе, но разве это беда? Это ведь сделано специально, на вырост, в расчете на то, что человек изголодавшийся и окостлявевший на баланде, корнях и ягодах, до костей изгрызенный комарами, на нормальной еде наберет форму, станет тем, кем был когда-то.

Хотя стать теми, кем они были когда-то, им уже не дано, и эта мысль опечалила Силантьева, он помял пальцами височные выемки, изгоняя оттуда звон, почувствовал, как в правом виске трепетно и живо бьется жилка, а в левом виске почему-то молчит, словно бы уже умерла. Эта мелочь – а может и не мелочь – расстроила Силантьева, но ненадолго, он заставил себя забыть о неполадках в организме – их ведь столько, что не справится целая бригада медиков.

Он вдел в брюки ремень, загнал складки назад, под китель, натянул на ноги скрипучие, пахнущие складом ботинки, привинтил к кителю орден, подраил его рукавом своего старого пиджака – все равно этот хлам пойдет на выброс, – нарядился, в общем, по всей форме, глянул на себя в зеркало и увидел незнакомого седого командира. Командир понравился Силантьеву. Он подвигался перед зеркалом, и каперанг, глядящий на него с блестящего экрана, четко повторил все его движения – ни в одном не ошибся. Даже лицо, раздавленное, оплющенное былым, людьми, которые хотели превратить Силантьева в ничто, меченное годами, будто когтями, на этот раз понравилось Силантьеву: как оказывается, военная форма меняет человека и почти всегда молодит. Хотя, к несчастью, люди часто подчиняются и козыряют форме, а не человеку, на котором она сидит. А суть военного бытия требует, увы, мозгов, того, чтобы шарики у командира крутились со скоростью самолетного винта. Вспомнилось, как в лагере конвойный начальник высмеял кого-то из пехоты – и не побоялся, гад – силу свою знал, безнравственную силу, которую ему, кстати сказать, дала военная форма: «Возьми кучу дерьма, надень на нее папаху – будет полковник. Все капитаны и майоры козырять станут, подполковник тоже не пройдет мимо, сними папаху – опять куча дерьма».

Пора, наверное, и к Воробьеву… Силантьев в последний раз оглядел себя, подумал, что на улице ведь придется отвечать на приветствия, самому козырять, если попадется адмирал, хотя адмиралы вряд ли ходят пешком по Владивостоку, у всякого адмирала ныне есть колеса, – вскинул руку к виску, движение получилось четким, хотя и не слишком лихим, скорее – усталым, старческим, но оно вполне устраивало Силантьева – значит, не разучился еще. В следующий миг он морщась сжал губы и покачал головой:

– Кто же руку к пустой голове прикладывает, гражданин каперанг?

Надел на голову фуражку с золотым крабом, еще раз козырнул – во второй раз получилось лучше. Бросил прощальный взгляд на каперанга, разом охватывая всю фигуру, благо это позволяло зеркало, и вдруг такая тоска накатила на него стремительным валом, что Силантьев чуть не задохнулся – он жалел того далекого, удачливого Славку Силантьева, у которого была прямая дорога в адмиралы – и талант был, и знания, и опыт, и молодость, – и было всё убито какими-то шкодливыми пакостниками, завистниками, видевшими, вероятно, в Силантьеве соперника, жалел Веру, годы, ушедшие в никуда, жалел самого себя, нынешнего, ни на что уже не годного человека.

Не надо обольщаться. И он, и Васька Воробьев, и те трое, что вместе с ними вернулись из нитей, ни на что уже не способны. Все – мусор, шлак, отработанное топливо.

Силантьев ощутил, как у него потеплели глаза, твердый, показавшийся ему волевым, рот на самом деле совсем не был волевым – размяк, задрожал, пополз в сторону, он ощутил боль в легких, боль в кишках, боль в печени, боль в ключицах – почти всюду была боль, боль, боль, ни одного живого непораженного места в его теле не существовало, держалось только сердце, оно работало слаженно, ритмично, словно хорошо смазанная машина, билось победно: в конце концов правда взяло свое, он, Славка Силантьев, из зэка, не имеющего ни имени, ни фамилии, вновь превратился в Вячеслава Силантьева, стал человеком. Хотя, если честно, если копнуть глубже, – он пока не верил, что всё вернулось, что на нем морская форма – на плечах погоны, на груди орден, – что все позади. Может, это розыгрыш, и естество его, чуя розыгрыш, предупреждает: не обольщайся!

Нет-нет, напрасны страхи. Просто он еще не привык к самому себе в новом качестве, не понял до конца происходящее и продолжает пребывать там, в убогой магаданской комнатенке с нищенской мебелью, либо плывет в весенних сугробах, шарится в снегу, ищет самого себя и никак не может найти. Боль возникла в затылке, возникла в шее, сдавила – вместо того чтобы утихнуть, она усилилась, пошла вверх. Потом нырнула вниз, подсекла жилы в ногах и Силантьев охнул – единственный островок, который оставался нетронутым в этом огне, было сердце. Силантьев горел, он превратился в костер, губы у него нехорошо посинели, взгляд сделался измученным – выходило, что он не выдержал свидания с самим собой, с Силантьевым из тридцать восьмого года…

Впрочем, погон тогда не носили, носили только шевроны на рукавах, форму шили из другой материи, крабы были другими, но какое, собственно, значение имеет все это сейчас?

В следующий шаг Силантьев ощутил, что сердце его не выдерживает – что-то легко, остренько толкнуло в самую середку, сердце замерло на миг, остановилось, лицо Силантьева исказилось – он отчетливо увидел себя в зеркале, – хотел застонать, но не смог. Воздуха не стало – Силантьев разжал зубы, засипел трудно – совсем, как Воробьев, с такой же болью втянул в себя воздух, сглотнул все, что смог втянуть, давая пищу легким, но легкие ничего не приняли – воздуха действительно не было.

– Вера, – потрясенно прошептал Силантьев, но шепота своего тоже не услышал. Что-то с ним происходило, а вот что именно, он не мог понять, барахтался в боли, стремился выплыть из огня на один-единственный нетронутый спасительный островок. Но пламя подмыло и этот островок. Ему показалось, что рамки зеркала раздвинулись, очистились – гостиничные зеркала всегда бывают мутными и рядом с блестящим морским командиром, смотрящим на него из стекла, увидел легкую и очень ладную, очень красивую женщину, вмиг узнал её – это она послушно явилась на лишенный звука его зов, это она смотрела на мужа с легкой тоскующей улыбкой, и узнав Веру, Силантьев мигом вспомнил её дыхание, тепло её кожи, невесомо-нежные движения пальцев, когда она гладила его по щекам, долгое прощание перед последним плаванием Силантьева – уже тогда она что-то чувствовала, да и не почувствовать это было нельзя; хотя все мы и ходим под Богом, ценность жизни определяли люди, совсем не наделенные качествами богов. Силантьев жалко улыбнулся дорогому женскому изображению, возникшему на зеркальной глади, словно бы сомневаясь в том, что это была Вера, позвал опять: – Вера, где ты?

И вновь не услышал своего шепота. Пламя сузило пространство вокруг пораженного островка до самого малого предела, сжало его со всех сторон, готовясь к последнему прыжку. Силантьев понял, что не удержится – просто не дано, он не устоял перед самим собой и не вынес встречи с прежним Силантьевым, увидел, что женщина, замершая рядом с командиром в зеркале, сдвинулась с места, её наполовину обрезал край рамки, и Силантьев, противясь этому, помотал рукой, словно бы отсекая ей дорогу: стой!