Валерий Поволяев – Пост № 113 (страница 11)
Длинный тонкий ствол второй установки угрюмо смотрел в небо, целился прямо в аэростат, и Телятников невольно поежился: вдруг сейчас из ствола выхлестнет пламя? У него даже во рту сделалось сухо, а на правом виске судорожно задергалась мелкая жилка.
Но зенитная установка молчала, хотя около нее бегали встревоженные люди, обсуждали что-то, красноречиво тыкали пальцами, открывали рты, но этим делом – тыканьем да распахнутыми ртами – все и закончилось.
Может, лучше было бы, если б кто-нибудь из зенитчиков взялся за винтовку и пустил в оболочку аэростата пулю? Нет, на это никто не осмелился.
– Э-э-э! – прокричал Телятников, надеясь, что крик долетит до земли, его услышат, но нет, ветер забил крик назад в глотку, сержант даже сам ничего не услышал.
Вновь под «колбасой» потянулись унылые заснеженные крыши – одни были засыпаны льдистой белью по самые трубы, другие – заснеженные частично, некоторые вообще голые, крошка не держалась на них совсем.
Сержант вцепился руками в веревку, сделал несколько резких движений, отгоняя от себя холод, позвал Галямова, совсем не надеясь, что тот его услышит:
– Товарищ старший лейтенант!
В ушах у Телятникова взвизгнул ветер, прошуршал чем-то жестяным над головой и стих, в следующий миг сержант услышал далекий стертый голос – Галямов отозвался.
Вот только, что он говорил, понять было невозможно, – как считается в таких случаях, связи со старлеем не было, да и, если уж на то пошло, Телятников соображал в аэростатах больше, чем его командир, поэтому он, несмотря на секущий холод, стискивая зубы и поняв, что из Галямова вряд ли получится помощник, начал прикидывать, как бы добраться до спускового клапана, до вентиля или что там спрятано в косо обрезанном огузке, куце прикрытом тканью.
Руки замерзли так, что Телятников уже не чувствовал пальцев, вместо них едва шевелились какие-то несгибаемые деревяшки, ноги тоже должны были ничего не чувствовать, но ногам было лучше – на них были натянуты плотные, хорошо скатанные на фабрике валенки, – спасибо тем женщинам, что сумели изготовить для бойца такую надежную обувь…
В уголках глаз вспухли горячие капли и тут же примерзли к векам – ветер и мороз мигом превратили слезы в лед.
– Товарищ старший лейтенант! – прокричал Телятников вновь. – Галя-ямов! Как далеко вы находитесь от блока стравливания? Сможете до него добраться?
В ответ прозвучало что-то невнятное, скомканное, сержант не разобрал ответного крика, его сплющил ветер и унес в сторону. Тогда Телятников закричал снова, но и из этой попытки также ничего не получилось.
Зато крик сержанта услышал ветер или тот, кто этим ветром управлял, – разъярился, взвыл, с силой ударил в бок аэростата, затем зашел с другой стороны и снова ударил…
Второй удар был очень сильным, у Телятникова даже зубы лязгнули, а в голове возник железный звон, и сержант чуть не сорвался с аэростата. До крови закусил губы, но удержался.
Вой стих на несколько мгновений и в этот крохотный промежуток времени, в эту страшную тишину Телятников услышал шелестящий, схожий с шепотом, голос старшего лейтенанта:
– Замерза-аю!
– Держитесь, прошу вас, – совсем не по-военному, а как-то по-штатски, по-учительски прокричал Телятников, – очень прошу! Я сейчас чего-нибудь придумаю!
А что он мог придумать, сержант Телятников? Да ничего, собственно. Для того чтобы выпустить из оболочки газ, надо было добраться до механизма стравливания, а это ему не удастся. Проткнуть чем-нибудь острым перкаль? Можно, конечно, только проткнуть нечем – это раз, и два – это опасно: неизвестно, как поведет себя продырявленный аэростат.
Но еще опаснее – улететь куда-нибудь в Тьмутаракань на взбесившейся «колбасе». Или того хуже – сорваться и с воем унестись вниз, к промороженной земле… А в земле, кстати, начали проявляться весенние краски – то вдруг снег посвечивал облегченно, но косой слабенький свет этот невольно попадал в глаза, то неожиданно под самым аэростатом спящее дерево приходило в себя и, несмотря на мороз, встряхивало ветками так, что вся приставшая к сучьям и стволу пороша осыпалась без остатка, то вдруг появлялись яркие синие тени, – ну будто, в солнечную погоду, хотя солнца не было, – жили несколько минут и исчезали.
Это означало одно – скоро придет весна. А с весной тепло, светлое ощущение пробуждения, вызывающее тревожную радость… С фронта обязательно придут добрые вести, с ними и Телятников, и девчата его, обязательно ознакомятся в «Красной звезде», которую в девятый полк доставляли не три экземпляра, как в другие полки, а целых пять, – побитые немцы вскинутся и, проворно подхватив свои сапоги и ранцы, побегут домой… Дай-то бог, чтобы это произошло.
В преддверии весны никак не хотелось умирать.
Савелий получил из дома письмо, накарябанное матерью, в конце письма имелась короткая приписка, всего в несколько строк, начертанная аккуратными округлыми буквами, – это расстаралась соседская девчонка Нюрка, она успешно окончила семилетку и теперь помогала в колхозе, в бригаде, обслуживающей скотный двор.
Хотя, если честно, девчонке надо было бы учиться дальше… Но куда сейчас пойдешь учиться, когда кругом война? Кругом беда, а с нею полно всего сопутствующего – и холода, и голода, и смертей.
Нюрка, желая ободрить Савелия, писала, что «хорошие люди видели Вашего папеньку Тимофея Никитича, который был живой, здоровый и выглядел недурственно». Это была отличная новость, лучшая, пожалуй, из всех, что он получал из родной деревни в последний год.
Конечно, великая новость – то, что фрицев отогнали от Москвы, но эта новость, так сказать, государственного масштаба, а вот насчет папеньки – новость сугубо личная.
Нюрка же – девочка толковая, упрямая, умеющая видеть цель и достигать ее, она выберется из сельской ямы… Кто знает, может быть, журналисткой будет – вон какое складное дополнение она приладила к письму, ну будто золоченым перышком, выдранным из хвоста павлина писала… Хоть и отрекся Савелий официально от отца, а отец – это отец. Он – единственный, родной. Какие бы гадости ни заставляли о нем говорить и какие бы пакости ни велели писать.
При мысли об отце у Савелия всякий раз лицо делалось чужим, каким-то отвердевшим, в груди возникал холод: перед отцом он чувствовал себя не то, чтобы виноватым, нет, – сказать просто «виноватым» – значит, ничего не сказать.
Ему за отречение от отца надо отрубить руки – самые кисти, чтобы чувствовал свою вину до гробовой доски, – чувствовал и маялся.
Но за эту его вину должен ответить другой человек, – вспоминая его, Савелий крепко сжимал челюсти, на щеках вздувались твердые, как камни, желваки. Савелий продолжал готовиться к делу, которое задумал.
На воинской службе своей он вел себя безупречно. – придраться было не к чему, получал только поощрения, в разговорах был ровен и доброжелателен со всеми, кого видел, однажды даже подал бумагу о том, чтобы его отправили на передовую, но оказалось, что такие кадры, как Савелий Агафонов, очень нужны были в Москве, в зенитной части, – и Савелию отказали.
Гранаты, купленные у бывших окруженцев, он спрятал на чердаке небольшого каменного здания, в котором расселили дивизион зенитного полка ПВО.
Время шло. Савелий Агафонов ждал…
Все попытки подобраться к стравливающему механизму ни к чему не привели, Телятников никак не мог дотянуться до него: слишком уж огромен был объем аэростата, оболочка его вмещала не менее ста кубов газа. Это был летающий дом.
Дом продолжал неспешно плыть над землей, иногда прилетал ветер, наносил несколько гулких кулачных ударов аэростату в бок, и «колбаса», плаксиво морщась ушибленными кусками ткани, убыстряла свой ход.
Потом прибегал другой ветер, бил аэростат в округлый нос, где на веревке висел Галямов, делал вдавлину, и старший лейтенант вертелся, будто волчок, кричал что-то невнятно. Крики его становились глуше и глуше – Галямову «колбаса» отвесила испытание по полной программе, он слабел и замерзал одновременно.
Телятников ничем не мог ему помочь.
Стало понятно окончательно, что до стравливающего вентиля он не доберется вообще, единственная продольная веревка, которая была проложена по телу «колбасы», слишком плотно врезалась в длинный покатый бок аэростата, под нее не то чтобы ногу, даже руку, даже пальцы нельзя было просунуть – плоть «колбасы» сделалась стальной.
Оставалось одно, и это было рискованно, – проткнуть ткань аэростата… Вот только чем проткнуть, не валенком же! Ножа нет, какой-нибудь булавки, скрепки, заколки, обрезка проволоки, отвертки, штопора, шила, дверного или гаечного ключа, завалявшегося гвоздя, ручки-самописки с острым пером, положенной всякому тыловому командиру, тоже нет, как нет и иголки, которая вместе с ниткой бывает у всякого солдата заткнута за отворот шапки, – так чем же дырявить ткань?
Тем более, в последнее время с завода стали приходить аэростаты, сшитые из особо прочной ткани, покрытой алюминиевым порошком, – такая ткань не уступает металлу… И чем ее одолеть, если ее, может быть, не берет даже пуля?
Впору было кричать от досады, ветра и мороза, которые скоро склеят рот льдом, от страха – ведь может произойти самое тяжелое и трагическое из того, что есть на свете. В голову пришла сумасшедшая мысль: а если попробовать зубами? Вдруг ткань поддастся? Телятников подтянулся немного, провис веревки намотал на руку, подтянулся еще, потом еще, – буквально из последних сил, и вцепился зубами в металлизированный перкаль.