реклама
Бургер менюБургер меню

Валерий Храмов – Из воспоминаний и мыслей о пианисте и педагоге В. Г. Апресове (страница 2)

18

– Владимир Григорьевич, вот тот самый Храмов из Краснодара, о котором у нас был договор. Вручаю на воспитание! – Заведующий говорил шутливо и доброжелательно. Владимир Григорьевич тоже улыбнулся.

– Да, да. Я помню. Валерий.

Орловский не стал задерживаться:

– Я вас оставляю.

– Да, да.

Пока педагоги вели беседу, осмотрелся. Класс небольшой. Из обстановки – два кабинетных рояля фирмы «Рёниш» стоят рядом бок в бок. Слева у стены расположен письменный стол. Четыре стула. Класс хорошо освещен, хотя деревья затеняют солнечный свет, но окна большие, поэтому светло. За спиной у меня остались две двери. Одна наружная, глухая, открывается в коридор. Вторая – через порожек, в сантиметрах шестидесяти от первой – с окошком. Две двери нужны для звукоизоляции и для того, чтобы можно было посмотреть – не мешая. Открываешь первую дверь и сквозь окошко второй видно, что происходит в классе. И не надо прерывать исполнителя своим внезапным приходом. Можно постоять и послушать, дождаться – пока сам остановится. Данное полезное изобретение я увидел впервые и одобрил.

Когда Владимир Григорьевич встал, смог как следует его осмотреть. Он был высок – выше меня на полголовы. Получалось, что под метр девяносто. Фигура статная. Был он широкоплеч, но чуть сутулился, как все близорукие. На вид ему было лет шестьдесят. Говорил негромко, как-то без особых тембральных красок, но и без кавказского акцента. Очки с толстенными стеклами в «тяжелой» оправе (а какая оправа выдержит такие стекла!) чуть затеняли серые глаза. Потом выяснилось, что он жутко близорук – что-то порядка «-16». Глаза прищурены – результат многолетней близорукости.

Владимир Григорьевич Апресов, проректор Казанской консерватории (фото конца 50-х годов)

Редкие седые волосы прикрывали уже серьезно наметившуюся лысину. Губы узковаты, но рот большой. Лицо постарело раньше тела – очки его явно не украшали. Подобные лица я видел до этого лишь на фотографиях в книгах у немецких профессоров. Одет он был хорошо: добротно сшитый костюм серого цвета, не парадный, для работы, коричневая водолазка. Не могу сказать – был ли костюм из ателье или куплен в магазине. В магазинах Ростова таких хороших костюмов не продавали. Но в то время уже существовали фирменные магазины в Москве – «Лейпциг», «Белград» и другие. Там можно было купить отличный костюм, правда, дорого. Туфли, как я сразу заметил, были в прекрасно начищенном состоянии. Он всегда был одет именно так, как при первой встрече. И всегда был чисто выбрит, отглажен.

Заведующий вышел, мы остались вдвоем.

– Как ты устроился? – по-деловому спросил профессор, по-доброму, но, как показалось, чуть официально.

– Только что приехал. Сейчас пойду разбираться с квартирой. Нужно будет еще съездить в Краснодар за вещами.

– Справишься? Тебе помогут? Общежития у нас нет. Квартиру нужно найти.

– Родственники в Ростове есть, да и отец может приехать.

– Хорошо, пусть папа обязательно приедет, поторопись – нужно приступать к занятиям.

Я раскланялся и ушел. Было радостно, что вопрос с учебой решился. Но навалившиеся заботы – переезд, поиск квартиры и прочие мелочи жизни – как-то отодвинули учебу в будущее. Часто с усиливающимся беспокойством вспоминал профессора – его скупые строгие слова заставляли торопиться. И вот за пять дней удалось кое-как устроиться, наладить быт. Наконец, можно было начинать учебу, но… (хочется написать: взглянул на календарь!) на календаре – воскресенье!

Не зная традиций вуза, пошел наудачу, думал, если пустят – посмотрю расписание занятий на завтра. Двери были открыты, казалось – обычный рабочий день. У входа и в фойе первого этажа было оживленно – студенты, как будто вышли на перемену отдохнуть. Поднимаюсь на второй этаж, где висит расписание. Диспетчерская работает. Студенты записываются в журнал, берут ключи от классов. Подхожу, представляюсь. Прошу ключ от аудитории № 313: «нужно перед уроком попробовать инструмент».

– А там ваш профессор занимается, – отвечает диспетчерша строго.

Решил зайти, отчитаться. Заглянул через «стеклянную дверь» в класс. Владимир Григорьевич, словно и не расставались, сидит за роялем, играет, как я расслышал через дверь «Пятнадцатый этюд» Шопена. Музыка прервалась, и я зашел, извинившись.

– Устроился? – спросил профессор, ответив на мое приветствие кивком головы.

– Да, все в порядке, но заниматься буду в институте. Квартиру с инструментом найти не удалось.

– Приходи утром к шести, опоздаешь – останешься без класса. Три часа до лекций у тебя всегда будут. И вечером будешь заниматься – с 19 до 23-х. Лениться не надо. Учил что-нибудь летом?

– Да, «Двадцать четвертую» сонату Бетховена и первые пять быстрых прелюдий из «Клавира» Баха – для техники. Ноты с собой, хочу сегодня позаниматься.

Договорились, что завтра приду на первый урок.

– Я еще поиграю час. Подойди в диспетчерскую и перепиши класс на себя.

Признаться, удивился встретить профессора в воскресный день на рабочем месте. Но впоследствии выяснилось, что Владимир Григорьевич приходит на работу к шести утра и сам играет. Потом с девяти до обеда дает уроки. С двух часов приступает к выполнению обязанностей декана факультета. И так каждый день. Без выходных и праздников. Это многих восхищало, а некоторые студенты даже стремились подражать. Его поведение серьезно дисциплинировало факультет. Трудно было прогуливать утренние занятия, когда декан факультета, профессор каждый день приходит играть. И все знали, что есть журнал, который Владимир Григорьевич всегда может посмотреть. Правда, утром он не тратил время – быстро брал ключ и шел заниматься. Но все шахматисты знают (а теперь узнает и читатель) – «угроза сильнее ее осуществления»!

Ныне, подбираясь к своему семидесятилетию, понимаю, как ему было нелегко. Каждодневные занятия требовали серьезнейших волевых усилий – мотивация почти отсутствовала, ибо играть филармонические концерты он не собирался – время ушло. Поэтому мог вообще не заниматься регулярно, как поступают многие преподаватели консерватории. Они играют только в классе, студентам фрагментики показывая. Мог бы играть поменьше – полчасика в день вполне достаточно для поддержания формы педагога-пианиста, а он, как никто, умел рационально построить «работу над пианистическим аппаратом». Но Владимир Григорьевич строго держался «рахманиновской нормы» – три часа в день[2]. Почему? Как он однажды объяснил:

– Наше искусство требует каторжной каждодневной работы! И если ее выполнять через усилие воли, то жизнь превращается в страдание, которое долго вынести невозможно. Но наше искусство прекрасно. И легко можно из обязательных занятий сделать хобби. А можно ли уставать от дела, которое любишь?

Хотел было в ответ пошутить, что безделье – хобби попривлекательнее любого другого, но не стал, ибо понимал, что он и говорит, и делает правильно, и музыканту, действительно, ничего другого не остается, как сделать из занятий – хобби. Замечательный пианист Святослав Рихтер до последних дней жизни много занимался и удивлялся, узнавая, что другие того не делают: они что – музыку не любят?[3] Но у Владимира Григорьевича, «помимо любви», был, конечно, еще один мотив – ректор, декан, профессор должен воспитывать студентов. А воспитывал он ненавязчиво – без административных мер, своим примером. Но все же – как трудно преодолевать себя каждый день! Поэтому «его пример» многих и не радовал, а некоторых даже раздражал. Тем более в вузе работали и другие педагоги, которые хоть и не столь требовательны к себе (у них – «другое хобби», как мы говорили), зато улыбчивы до кокетства, остроумны, отзывчивы на жизненные обстоятельства. И ведь они тоже чего-то добивались в профессии. А что касается игры на инструменте, то ее заменяли разговоры о «прежних достижениях», относящихся ко времени консерваторской учебы. Никто не признается в лени, но все сожалеют, что вот сейчас нет возможности заниматься – семья, болезни и проч., а ведь «так хочется!» (обманывают – возможно, и себя в том числе). Им верят. И живут они неплохо – без самоограничений, без подвижничества. И студенты их любят – за человеческое отношение, за доброжелательность, за то, что всегда защитят, да мало ли еще за что – за улыбчивость, человеческое обаяние, за приятный тембрально окрашенный голос, за то, что «хвалят петуха». И еще – они часто бывают весьма талантливыми музыкантами, могут что-то дельное показать, полезному научить. И в этом смысле – в вузе они «на месте». А студент консерватории сам выбирает – у кого учиться, кому подражать. Но вопрос С. Т. Рихтера о любви к музыке, так и будет оставаться для них «вечным укором».

На следующий день был первый урок. Подготовился хорошо, играл уверенно. Владимир Григорьевич, поставив ноты «Двадцать четвертой» Бетховена на пюпитр, сидел за соседним роялем. Внимательно слушал, не останавливал. Я доиграл. Он похвалил. И тем не менее стал заниматься. И часовой урок ушел на разбор… первой странички сонаты. Был проанализирован каждый аккорд, каждый штрих, каждая динамическая подробность. Он объяснял, показывал, требовал непременного выполнения задания и не переходил к следующему, пока не слышал нужного звучания в моем исполнении. Текст разбирался на мельчайшие составляющие, а потом складывался, подобно тому, как из деталей и винтиков «конструктора» складывается игрушка. «Конструктивистская» работа дополнялась объяснением художественного смысла. Профессор не повторял того, что написано о сонате в книгах[4] (это я как раз знал – «начитан был», как все замечали). Казалось, образы, поэтические аналогии рождаются у него импровизационно в процессе объяснения…