реклама
Бургер менюБургер меню

Валерий Гуминский – Мятежный рейд (страница 23)

18px

Так, еще в 1897 году в свет вышел рассказ народника Сергея Елпатьевского «Мишка», впоследствии неоднократно перепечатывавшийся. Заглавный герой (сатира на квасную народность, скрывающую великороссийский шовинизм) очень любил это выражение. Прошу прощения за длинную цитату, но она здесь к самому месту, да и в современном климате вообще ко двору:

Миша всегда любил словечки и восклицания и в уезде в минуты душевного жара часто говорил: «дондер-шиш!» иногда в виде объяснения добавляя: «тысяча чертей и одна пушка». <…> Теперь он говорит: «народность» <…> хотя я так же мало понимаю, что разумеет Миша под этим словом, как и его «дондер-шиш», и те объяснения, которые он делает, так же мало дают моему уму, как и тысяча чертей и одна пушка.

Поляков он не любит за то, что они поляки, мусульман за то, что верят в Магомета, финляндцев — они пьют дешевое венгерское вино, а он, Миша, — дорогое, кавказские народцы — маленькие народцы и владеют такими хорошими землями в то время, как у Миши ничего нет, и прочее, и прочее. Я все это понимаю, но, когда Миша в чем-то заподозривает Малороссию и сибиряков, — не понимаю и думаю, что это один «дондер-шиш» и ничего более.

В 1910 году канонизированное Сологубом щегольское чужеземное словечко с соответствующей интонацией подхватывает персонаж повести писателя-народника Евгения Синегуба «Из записок невольного туриста» пьяненький Лаптев: «Силь ву пле дезабилье, едондер шиш… Мистер кок, не угодно ли вам оттрезвонить фир склянкен? Обедать, dinner, it, понимаете?»

Соблазнительно предположить, что то же словечко, вложенное Сологубом в уста пошляка Вкусова из «Тяжелых снов», не только отложилось в сознании писателей-народников, но и послужило прообразом знаменитого заумного «енфраншиша» из галлюцинаций Александра Ивановича Дудкина в «Петербурге» символиста Белого: «В это время неизменно ему вспоминалось бессмысленнейшее слово, будто бы каббалистическое, а на самом деле черт знает каковское: енфраншиш; при помощи этого слова он боролся в снах с обступавшими толпами духов»; «абракадабра, ассоциация звуков — не более». Насколько я знаю, эта представляющаяся нам не только генетически, но и идеологически правдоподобной связь не отмечалась исследователями Белого и Сологуба.

След голландский

Но откуда это «заумное» выражение, впоследствии приписанное Толстому в форме «едондер-пуп», попало в роман Сологуба? И французского ли оно происхождения, как настаивал инспектор Вкусов, якобы позаимствовавший его у столичных студентов? Же не панс па. Думаю, что на его истинную этимологию косвенно указывает Мишка из рассказа Елпатьевского, объясняя, что оно значит, по его мнению, «тысячу чертей». Это проклятие вне всякого сомнения (отметим абсолютный языковой слух М. Г. Павловца) восходит к голландскому выражению со сло-вом «en donder» (гром; близко к немецкому Donnerwetter; сравните у М. Козакова: «и будет тебе ендондершиш! — Погода чортова»).

Прежде всего здесь следует указать на очень известное голландское и бурское (привет от Луи Буссенара?) проклятие «een donder en een bliksem!», означающее «гром и молния» и связанное с чертыханием. Как нам любезно указала профессор Катриона Келли, проклятие «Donner und Blitzen» представляет собой стереотипную ругань офицеров-нацистов в британских комиксах. И не только в британских — этим словом постоянно ругались карикатурные немцы в памфлетах, печатавшихся в странах Антанты. (Кстати, Дондером и Блитценом зовут оленей Санта-Клауса, но это уже совсем иной контекст.)

Замечательно, что выражение это было хорошо известно и в России, причем в транслитерации, близкой к «толстовской». Впервые (насколько я знаю) появилось оно в печати через три десятилетия после Крымской кампании в знаменитой детской повести Мэри Додж «Hans Brinker, or the Silver Skates» (1865), несколько раз переведенной на русский во второй половине XIX и начале XX века (первый перевод был сделан с французского Петром Вейнбергом — «Серебряные коньки. История бедного голландского семейства. Повесть для юношества. Со множеством картин и рисунков в тексте»; потом — еще до революции — появился перевод с английского). Один из героев этой повести ругается «Питер ен дондер», и рассказчица иронически замечает, что это выражение лучше не переводить.

Наконец, мы можем предположить, как и даже когда примерно появилось само выражение «(ен)дондер шиш». Его история, по-видимому, восходит к самому началу российского флота. В самом конце XVII века «гостиным кумпанством» Троицко-Сергиева монастыря были построены на верфи «ших-бомбарды» «Гром» (Дондер), «Молния» (Бликсем), «Громовая стрела» (Дондер пейл), «Миротворец» (Вредемакар) и «Бомба». «Ших» (искаженное «шиф», английское — «ship») — это не что иное, как бомбардирский корабль. Похоже, что крепкое эвфемистическое выражение «(ен)дондер шиш» представляет собой обрусевшее название одного из первых отечественных бомбардирских кораблей (или нескольких шихов с этим именем, ходивших под девизом «Юпитеру и молнии его»). Последнее, видимо, казалось мужикам странным, смешным и неприличным — ведь именно этим дондером и ругались голландские мастера и матросы в России.

Перед нами показательный случай рождения «культурного ругательства» из духа военно-морской артиллерии. К концу XIX века это ядреное (в прямом смысле) словечко утратило «историческую» связь с голландским названием корабля и проклятием. Сологубовскому инспектору оно казалось столично-французским, студенческим, а читателям Сологуба — «заумным» неологизмом с сильной экспрессией.

Вернемся к толстовскому анекдоту академика Крылова. Нет никаких сомнений, что о дондер шихах известный ученый и кораблестроитель хорошо знал, но предпочел почему-то заменить «шиш» на «пуп». Скорее всего, это была не цензурная купюра, а «остраняющая» шутка (думаю, Виктору Шкловскому такая неожиданная замена шиша на пуп понравилась бы). Но возможно, мемуарист (точнее, Толстой в рассказанном ему отцом анекдоте) обыграл еще одну бранную идиому с этим словом — «donder op», — означающую что-то вроде «проваливай!» или английское «fuck off!», только маленько помягче. (Развивая Павловца, добавим, что голландское cлово «poep» — какашка — звучит как русское «пуп», так что скатологическая коннотация эвфемизма здесь вполне к месту. Есть смачное бурское выражение «soos ‘n poep teen donderweer», буквально означающее «как с…ь против грозы».) Кстати сказать, сам Толстой изучал голландский — правда, уже в старости.

Палкой

Итак, вопреки мнению некоторых исследователей, Толстой этот эвфемизм специально не изобретал «с благородной целью», по словам Бориса Андреевича Успенского, заменить им матерную ругань. Более того, известно, что сам граф к мату относился вполне сочувственно, о чем сохранились соответствующие воспоминания Максима Горького и Ивана Бунина. Первый писал о колоритной речи Толстого:

Потом он начал говорить о девушке из «Двадцати шести», произнося одно за другим «неприличные» слова с простотою, которая мне показалась цинизмом и даже несколько обидела меня. Впоследствии я понял, что он употреблял «отреченные» слова только потому, что находил их более точными и меткими, но тогда мне было неприятно слушать его речь.

Среди отмеченных Горьким точных и метких неприличных слов из толстовского арсенала была и героиня нашей предыдущей заметки. Горький вспоминал, с каким воодушевлением старый граф отреагировал на его историю о «битве» с любвеобильной генеральшей Корнэ, которую будущий буревестник ударил лопатой «пониже спины». «Лопатой, а? — покрикивал он тоненько, хохоча до слез, до боли в груди и оханья. — По самой, по… И — широкая лопата?»

Говоря о толстовской склонности к более крепким выражениям, Александр Жолковский предположил игру писателя с недвусмысленным в русской традиции эпитетом «голландский» в «Анне Карениной», где отталкивающий двойник Вронского, «иностранный принц», ищущий «русских удовольствий», сравнивается со свежим, большим, зеленым, глянцевитым голландским огурцом. Здесь Жолковский удачно припомнил приписываемую Николаю I максиму, что «голландскими в русском языке бывают только две вещи — „сыр“ и „хер“» (а посол бывает «государства Нидерландов».

Но анекдоты редко возникают на пустом месте. Так, крыловский (и деминский) рассказ хорошо вписывается в контекст воспоминаний родственников и друзей Толстого, правда относящихся не к крымскому периоду, а к гораздо более позднему времени, когда сквернословие писатель начал воспринимать как дурное с религиозной точки зрения дело.

В книге Николая Гусева «Жизнь Льва Николаевича Толстого» (1927), на которую ссылался Бунин, приводились слова Софьи Андреевны к доктору Маковицкому о том, что «ругаться Лев Николаевич не мог»: «такими же были и его отец, который „cо всеми бывал учтив и ласков“, и мать, которая, бывало, „вся покраснеет, даже заплачет, но никогда не скажет грубого слова“».

Сам Маковицкий в записи от 24 августа 1906 года приводил слова Толстого о том, что тот в Туле у постоялого двора напротив винного склада видел мужика, который «ругался бессмысленными неприличными словами с хозяином». На бессмысленность русского мата указывал и сам Толстой в трактате «Так что же нам делать?» (1884–1886). Посетив Хитров рынок, он отметил, что там «после каждого нужного слова произносилось одно или два ненужных, самых неприличных слова». Люди «были не пьяны, чем-то были озабочены, и шедшие навстречу, и сзади и спереди, мужчины не обращали на эту их странную для меня речь никакого внимания. В этих местах, видно, всегда так говорили».