Валерий Фрид – 58½: Записки лагерного придурка (страница 52)
Молодой еврей-патриот испугался: в Политбюро, подумал он, просто не знают, какой мутный поток хлынул в приоткрытую ими щелку. Так ведь и до погромов может дойти! Надо им объяснить.
Он достаточно долго жил на свете — на нашем, советском свете, чтобы понимать: письмо до высокого адресата не дойдет, завязнет в бюрократическом болоте. И он стал писать письма в поддержку Лидии Тимашук. Писал от имени старых пролетариев, комсомольцев, тружеников колхозных полей: «Правильно, тов. Лидия! Мало их Гитлер поубивал...» или «Эта нация самая вредная, всех их надо повесить на одном суку...» И еще: «Жиды злейший враг русского народа, их надо истреблять, как тараканов!».
Сегодня, в 94-м году, эти тексты кажутся цитатами из газеты «Пульс Тушина» и никого удивить не могут. Но тогда они производили впечатление. Хитроумный автор рассчитывал таким приемом открыть глаза партии и правительству. Они прочтут и задумаются: а не перебрали ли мы? Не пора ли дать отбой?
Дальше случилось то, что хорошо описано в романе Ганса Фаллады «Каждый умирает в одиночку». Там гестапо хитрым научным способом выходит на след супружеской пары, рассылавшей из разных районов города антифашистские листовки. Московский еврей пользовался тем же методом, что и берлинские антифашисты, а чекисты — тем же, что гестаповцы. Сочинителя писем очень быстро засекли, отловили и судили по ст. 58-10 — за «разжигание национальной розни».
Я написал, что от антисемитизма не страдал, и это правда. Но слышал в бараке такой разговор — связанный как раз с делом врачей-отравителей. Они ведь обвинялись в том, что хотели злодейски умертвить Молотова, Ворошилова и еще кого-то такого же. И вот, обсуждая на нарах эту новость, мои соседи бандеровцы ахали:
— Чого бажалы зробиты, ворогы!
Казалось бы, нелогично: им бы радоваться, сами, небось, с радостью удавили бы и Молотова, и Ворошилова — а вот же, ужасались еврейскому злодейству. Мой близкий друг, бандеровский куренной Алексей Брысь уверяет меня, что антисемитизм бандеровцам совершенно чужд. Идеологам и вождям — может быть, но рядовой боец имеет право на собственное мнение.
Кроме украинцев, литовцев, латышей и эстонцев в Минлаге к нам прибавились в больших количествах венгры, немцы и японцы — смешение языков, как на строительстве вавилонской башни! (Хоть т. Сталин предупреждал, что исторические параллели всегда рискованы, как не вспомнить, что и конец двух великих строек был одинаковым: «ферфалте ди ганце постройке», как говорила моя бабушка.) В санчасти Юлик слышал, как немец-шахтёр объяснял врачу, что у него нелады с сердцем:
— Hertz — пиздец!
Даже песенки, которые приехали в лагерь с Запада, были разноязычными — по-ученому сказать, «макароническими»:
(Юлик знал другой вариант:
Тут тебе и русский, и немецкий, и польский. Были и чисто польские:
А власовцы привезли и немецкую солдатскую:
Что пели литовцы, не знаю, хотя в лагерях их было очень много. Воркуту так и называли — «маленькая Литва». (Думаю, не намного меньше большой.) Не знаю и эстонских песенок, а латышскую — одну, про петушка, — запомнил:
Имелись у нас западники и позападнее украинцев, поляков и прибалтов. Самым западным из европейцев был Лен Уинкот, английский моряк, able seaman — матрос I-й статьи Королевского флота. Когда-то в начале тридцатых он стал зачинщиком знаменитой забастовки военных моряков в Инвергордоне. Бунт на корабле!.. Но времена были либеральные: вместо того, чтобы повесить бунтовщиков на рее, их списали на берег с волчьим билетом. Друзья-коммунисты переправили Лена в СССР. Он работал в ленинградском морском интерклубе, написал рассказ из жизни английских моряков и был принят в Союз Советских Писателей. Женился на русской женщине, но в блокаду она умерла, а Лен наболтал себе срок по ст. 58-10. А может, и не болтал ничего, просто решили убрать иностранца из Ленинграда от греха подальше. (Куда уж дальше — на Крайний Север.) Он был человек с юмором того хорошего сорта, который позволяет смеяться не только над другими, но и над собой. Уинкот говорил, что на вопрос советских анкет: «Бывали ли за границей, и если бывали, то где?» — он всегда отвечал: «Не был в Новой Зеландии». Он рассказал нам, что однажды здорово надрался в сингапурском клубе иностранных моряков. Пошел пописать, свалился в жёлоб и там заснул. Это был Сингапур двадцатых годов, не сегодняшний сверхсовременный, и уборная была вроде общественной советской — с жёлобом вместо писсуаров, перегоревшую лампочку, как у нас, никто не торопился заменить.
— Было темно, как у негра в заднице, — рассказывал Лен. — И всю ночь, всю ночь на меня мочились моряки всех флотов мира!
Он говорил об этом с какой-то даже гордостью. А я позавидовал ему — не этому именно приключению, в «бананово-лимонном Сингапуре», а тому, сколько интересных стран он повидал.
В 44-м году, незадолго до ареста, Юлик Дунский, Миша Левин и я зашли в коктейль-холл на улице Горького. Его только что открыли, и нам было любопытно. Взяли два коктейля на троих — на третий не хватило денег — попросили три соломинки и сидели, растягивая удовольствие. К нам подсел пьяненький моряк. Рассказал, что он чиф-меканик (почему-то он именно так выразился), плавает на торговых судах по всему миру, от, только что вернулся из Сингапура... Повернулся ко мне и неожиданно трезвым голосом сказал:
— А ты, очкарь, никогда не будешь в Сингапуре.
Мы ему завидовали — как завидовали в Инте Лену Уинкоту. Не сомневались, что пророчество чиф-меканика сбудется. Но вот я пишу эту страницу хоть и не в Сингапуре, но в Калифорнии. Я в гостях у сына, и делать здесь нечего, кроме как вспоминать недобрые старые времена. И жалеть, что Юлик не дожил до новых...
Вторым иностранным моряком, ставшим на якорь в Инте, был капитан Эрнандес — маленький, тихий, похожий на загорелого еврея. Когда республиканцы проиграли гражданскую войну, капитан привел свое судно в Одессу. Там женился и прожил лет десять. Но быть иностранцем в Стране Советов — рискованное занятие, почти всегда оно кончалось лагерем.
Земляк Эрнандеса Педро Санчес-и-Сапеда был как раз из тех испанских детей, которых капитан вывозил со своей родины на родину победившего социализма.
Этих ребят в Москве было много. Москвичи им симпатизировали, старались помочь чем могли. Но шло время, интерес к Испании ослаб, и «испанские дети» — так их и взрослых называли — стали рядовыми советскими гражданами, без особых привилегий.
Взрослый Педро Санчес-и-Сапеда пел в хоре театра им. Немировича-Данченко и всё больше тосковал по своей первой родине. Понимая, что по-хорошему его в Испанию не выпустят, он вместе с надежным товарищем, тоже испанским дитятей, решился на авантюру. В каком-то из южно-американских посольств (кажется в бразильском, но не ручаюсь) нашлись сочувствующие.
Как известно, дипломатических багаж таможенной проверке не подлежит. Кто-то из посольских как раз собирался улетать домой. Ему купили два больших чемодана, кофра. В один запихали Педро, в другой — его компаньона. В днищах проделали дырочки, чтобы ребята не задохнулись.
С двумя этими чемоданами дипломат отправился в аэропорт. И там выяснилось, что накануне изменился тариф: на оплату тяжелого багажа у дипломата не хватило денег — нескольких рублей. Взять валютой в кассе побоялись, одолжить советские иностранцу никто не решился. Ему предложили: берите с собой один чемодан, а второй мы отправим завтра, когда ваши привезут деньги.
Так и сделали. Друг улетел, а чемодан с Педро остался. Его поволокли в холодную камеру хранения — дело было зимой — и там оставили.
Педро забеспокоился: он замерз, затекли руки-ноги, хотелось есть — а главное, непонятно было, что происходит. Стараясь согреться, он заворочался. На шум пришел дежурный, чемодан открыли, и всё выяснилось.
В те времена самолеты Аэрофлота летали с промежуточными посадками. Этот не успел долететь даже до Киева, как на борт поступила радиограмма: проверить багаж. В Киеве сняли и второго беглеца... Педро был приятным молодым человеком невысокого роста и с пожизненным испанским акцентом. Петь в хоре это не мешало. Я с ним мало общался: вскоре его куда-то увезли. Хотелось бы узнать, как сложилась его судьба.
Из немцев самым интересным был дневальный нашего барака — одноглазый летчик. И не просто летчик, а — говорили — знаменитый ас. В отличие от алексеевского немца-дневального, летчик по-русски говорил — с акцентом, конечно. Немцу от акцента избавиться так же трудно, как испанцу.
— Лейвая зекцья, на завтр-р-рак! — выкликал он, возникая в дверях с черной пиратской повязкой на глазу. — Пр-равая зекцья, на завтр-р-рак!..
И с верхних нар прыгал застывший в позе Будды японский полковник. Прыгал, не меняя позы — просто взлетал в воздух, приземлялся в проходе — и шагал на завтр-р-рак.
Летчика однажды вызвал к себе другой полковник — начальник ОЛПа Бородулин. Произошел такой диалог: