Валерий Фрид – 58½: Записки лагерного придурка (страница 26)
Не знаю, что стало с финнами — оба не отличались здоровьем. А Эстер вышла из лагеря инвалидом, на костылях, и умерла в Ленинграде — лет десять назад.
Кроме финна Варвика был у нас еще один коминтерновец — врач-китаец по фамилии Гладков. Не очень китайская фамилия, но и Варвик (как у «делателя королей») тоже не очень финская. У воров клички, у коминтерновцев псевдонимы...
Русские, пожалуй, были на комендантском в меньшинстве. Преобладали украинцы-бандеровцы (почему-то у нас говорили «бендеровцы», а собирательно — «бендера»), латыши и литовцы. Этих называли «йонасы-пронасы»: Йонас и Пранас — не Пронас! — самые распространенные литовские имена. Их дразнили — довольно безобидно:
(«Място», кому не понятно, это город, а «бибис» — анатомическая подробность.) Или еще так: «Герей, герей, десять лет лагерей». «Герей», а точнее, «гяряй», по-литовски «хорошо».
Как-то раз по лагпункту пронесся слух: пришел этап эстонцев, разгружается на станции. Все в шляпах, в фартовых лепенях! Т. е., в хороших костюмах. Этап действительно прибыл, но в нем оказались не одни эстонцы, а и блатные. Именно на них были эстонские лепеня и шляпы: отобрали в пути. На комендантском большую часть барахла вернули эстонцам. Впрочем, вскоре и шляпы, и костюмы перешли к лагерным придуркам — нарядчикам, нормировщику, прорабу — в обмен на обещание легкой работы.
А я этот этап запомнил потому, что в зону их впустили поздно вечером, когда я уже выписал продукты на завтра. Надо было составлять дополнительную ведомость — а я только что получил письмо от мамы, вскрыл и успел прочесть: умер отец. Хотелось уйти куда-нибудь, погрустить в одиночку, но не оставишь же людей голодными!.. До сих пор стоят перед глазами эстонские фамилии, которые я вписывал в ведомость: Хаак, Ратх, Линдпере, Тоомсалу, Мандре...
Новоприбывшие оказались честными и несмышленными. Их собрали в одну бригаду — и не обманули, послали на сравнительно легкую работу, на лесобиржу. Но бригадир-эстонец весь объем выполненной работы делил по справедливости — поровну на всех. И вся бригада изо дня в день получала урезанную пайку, так называемые «минус сто», т. е. 550 граммов вместо положенной гарантийки — потому что не хватало двух-трех процентов до выполнения нормы.
Каждый божий день ходок от бригады, пожилой эстонец, помнивший русский язык еще с царского времени, возникал на пороге конторы, снимал шапку и вежливо здоровался:
— Драстутте... Доппры ден... Доппро поссаловат. Касытте, сто мы будем покуссат сафтра?
И я ничем не мог его обрадовать. Завтра они опять «будут покушать» минус сто. Им просто не приходило в голову, что можно посадить двух работяг на 60 %, а освободившиеся проценты разделить между остальными — так, чтоб у всех, кроме тех двоих, вышло выполнение на 103–104 %.
Все бригадиры владели этой лагерной арифметикой. Наказывали работяг по очереди и за счет наказанных кормили остальных.
Кончилось тем, что эстонцам дали бригадира из русских — ссученного вора по фамилии Курилов. И я стал начислять им по 650, а то и по 750 граммов хлеба вместо пятисот пятидесяти. Для оголодавшего человека разница немаленькая.
Но тут бригаду подстерегла новая беда. Курилов был заядлый картежник — то, что воры называют «злой игрок». Три дня подряд он проигрывал весь хлеб своей бригады. Два дня эстонцы терпели, а на третий пожаловались лагерному куму — оперуполномоченному.
Меня вызвали в «хитрый домик» как свидетеля и переводчика.
— Курилло — лейба нетт, — жалобно повторял голодный эстонец.
А Курилов, разыгрывая праведное негодование, божился:
— Гражданин начальник! Не брал я ихних паек, гад человек буду — не брал! — И поворачивался к работяге. — Я ж тебе отдал пайку! Ты что, падло, не помнишь?!
Эстонец кивал:
— Да... Да. — И твердил свое: — Курилло — лейба нетт.
На хлеб играли многие. В лазарете самым доходным из игроков доктор Розенрайх собственноручно крошил пайку в миску с супом — чтоб не проиграли. Впрочем, играли и на суп, со сменкой: проигравший отдавал победителю гущу, а тот ему шлюмку... Но чтобы проиграть хлеб всей своей бригады — это уже слишком! Пришлось еще раз менять бригадира.
Я эстонцам очень симпатизировал. Да и все знали: эстонец не украдет и не обманет, при эстонце можно что хочешь говорить — стукачей среди них почти не было. Называли их куратами. Самое страшное ругательство, какое можно было услышать от эстонца, это «курат» — черт.
Другие национальности тоже имели лагерные названия. Я уже упоминал, что цыган по фене «мора», татарин звался почему-то «юрок», кавказцы были «звери». Евреев блатные называли жидами, но у них, как у поляков, это не звучало оскорбительно, евреи-воры пользовались среди своих уважением.
Национальной розни — во всяком случае, на нашем комендантском — не было. Ну, дразнили блатные среднеазиатов, но вполне добродушно:
— Моя твоя хуй сосай, твоя моя рот ебай! — Так, якобы, узбек «тянет» (ругает, отчитывает) русского.
Ворья на нашем лагпункте было не очень много. Самых заметных спроваживали на Юрк Ручей.
Откуда-то с этапом пришел и Васька Бондин, тот, с которым я дрался на Красной Пресне. Увидел меня в конторе, забеспокоился: вдруг захочу «устроить ему»? (Так зеки и говорили: «Ну, падло, я тебе устрою!» — не уточняя, какую именно неприятность.) Я, конечно, мог устроить, я ведь был уже авторитетный придурок, но мне и в голову не пришло: я считал, мы с Васькой квиты, и вообще — я человек злопамятный, но не мстительный. А он и без моей помощи проследовал на штрафняк.
Кое с кем из блатных мне было интересно разговаривать. Часто заходил к нам в контору Серега Силаев, чахоточный щипач. Мне нравился его совершенно неожиданный, даже компрометирующий настоящего вора, интерес к литературе. Я давал Сереге читать, что у меня было, и он прекрасно отличал хорошую книгу от плохой. Но ходил он в контору не только за книжками.
Ошиваясь около барьера — вроде бы («с понтом») пришел узнать про завтрашнюю пайку, он «насовывал», т. е. шарил по чужим карманам. Почти каждый раз его ловили за руку и били.
Вообще-то серьезные воры в лагере не воруют, фраера им и так принесут, «за боюсь». Ворует мелкота, торбохваты — Серега был как раз из таких. Метелили его здорово, но это и в сравнение не шло с тем, как разделывался с провинившимися комендант Иоффе, который сменил на боевом посту грузина Надараю. Иоффе был высокий красавец еврей, балтийский моряк — капитан второго ранга. В лагерь загремел за длинный язык. С трубкой в зубах он разгуливал по зоне во флотском кителе и хорошо начищенных ботинках. Я видел, как он, не вынимая из кармана рук, а изо рта трубки, бил своей длинной худой ногой проворовавшегося полуцвета — не Серегу, другого. Иоффе выбрасывал ногу как-то вбок. Наверно, так бъет своего врага страус. (Не ручаюсь, как дерутся страусы, не видел.) Воришка пытался встать, но удар комендантской ноги снова валил его на землю. Я не вмешивался: знал, что бесполезно. Бог наказал капитана: через год он умер от рака в лагерном лазарете.
Вольное начальство во всех лагерях поддерживало порядок с помощью самих заключенных — комендантов, нарядчиков, заведующих ШИЗО, завбуров (БУР — барак усиленного режима, внутрилагерная тюрьма). Чаще всего это были ссученные воры или бытовики. Для контрика Иоффе сделали исключение — он сидел по легкому десятому пункту.
Была у нас и самоохрана из расконвоированных бытовиков-малосрочников. Но не та, про которую пелось в старой песне:
Наши самоохранники ни в кого не стреляли, им, по-моему, винтовок не доверяли.
Внутри нашей зоны была еще одна, женская. Хоть лагпункт и был смешанный, зечек полагалось изолировать от мужчин. Изоляция была довольно условная: все бригады кормились в одной столовой, сдавали рабочие сведения одному нормировщику, да и зону женскую огораживал заборчик, через который пролезть не составляло труда. Правда, на вахте сидел сторож з/к, в чью задачу входило не впускать мужиков. Но за полпайки или за одну закрутку махорки он охотно изменял служебному долгу. Я по неопытности поперся «без пропуска», а когда он загородил дорогу, да еще и обматерил меня, стукнул его в грудь. Стукнул не сильно, но он упал как подстреленный. И я к ужасу своему увидел, что из одной штанины торчит деревянная нога. Помог встать, стал извиняться — что его очень удивило. Чего извиняться? Нашел слабее себя — бей! Сам он сидел за хулиганство... Сказать не могу, как мне было стыдно.
С этого дня инвалид приветливо здоровался со мной и пропускал в женскую зону без звука. (Зато однажды обознался и не пустил домой Эстер Самуэль. И я могу его понять: тощая, плоскогрудая, в ватных стеганых штанах, она больше походила на доходягу мужского пола, чем на женщину.)
Ходил я в ихнюю зону с самыми невинными намерениями. Еще когда работал на общих, стал учить английскому языку старосту женского барака, а она за это подкармливала меня. Это была Броня Моисеевна Шмидт, польская комсомолка. Году в тридцать пятом она по заданию компартии нелегально перешла советскую границу и вскоре очутилась в лагере. Подвела фамилия: был какой-то враг народа Шмидт, которого чекисты записали ей в родственники.