18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Валерий Брюсов – Я – вождь земных царей… (страница 32)

18
Москва! в дыму твоих легенд!

Анатолий Луначарский

Памяти Брюсова

Два года прошло со смерти В.Я. Брюсова. За это время свет увидел много работ о нем, среди которых крупнейшей является книга коммунистического критика тов. Лелевича. Брюсов уже более или менее оценен и в общем поставлен на определенное место в глазах передовых творческих элементов нашей страны.

Мы знаем, что В.Я. Брюсов был могучей натурой. В жилах его текла густая, полножизненная кровь. Мы знаем, что детство и отрочество он провел в условиях подъема нашей разночинческой интеллигентской мысли, что он страстно изучал естественные науки, как изучали их писаревцы, рано стал атеистом, зачитывался статьями Добролюбова и Чернышевского и наизусть знал Некрасова. Но на студенческой скамье и при выходе в жизнь Брюсов застал совершенно изменившуюся социальную обстановку. Интеллигенция была разбита, а капитализм сильно возрос. Значительная часть интеллигенции отказалась от своего союза с крестьянством и от своих социально – революционных тенденций; она пошла на техническую и идеологическую службу возросшему капитализму.

Верхушки страны богатели, вся страна европеизировалась. Такой же европеизации потребовали новые господа жизни и от искусства.

Брюсов, человек необыкновенно умный и чуткий, великолепно понял, с какими социальными заказами обращается к нему публика. Его первые стихотворения «старики» считали какой-то прихотью, дурью, выходкой. На самом же деле именно он шел вровень со своим веком. Он понял, что новая богатая публика требует искусство острое, изощренное по форме, эстетское, а главное – во что бы то ни стало европейское. Этот социальный заказ Брюсов выполнил с великим искусством, уча новому мастерству других и сделавшись центральной фигурой так называемой символической школы.

Новая публика была не прочь от того, чтобы поэзия заключала в себе выспренние мотивы, была чревата метафизикой и полетами в «мир иной». Отсюда характерный символический налет на поэзии. Ведь чем ближе к жизни, тем больше опасность возникновения в поэзии мотивов социальных, враждебных спокойствию новой публики и несносных и скучных для ее эстетики.

Но Валерий Яковлевич был человеком, несомненно, более крупным, чем тот, который мог бы стать шефом буржуазно-символической поэзии. В нем клокотало глубокое недовольство. Свое время он ощущал как серое безвременье. В нем жила мечта о каких-то подвигах, об ослепительно яркой жизни, поэтому сквозь его изящную символическую музыку рокотали от времени до времени и даже часто совсем другие звуки. Не видя подходящего содержания в окружающей действительности, Брюсов, жаждавший героев и песен о них, бросился в прошлое, фантастику, в грезы о будущем и старался обрести там величественные объекты, которые воспевал, как своеобразный маяк большой и подлинной человеческой жизни.

На этих путях встретился Брюсов со своим великим современником – Эмилем Верхарном. Растущее влияние города в России и огромное место, которое он занимал в творчестве Верхарна, толкнули Брюсова на целую серию изумительных стихотворений о городе. Все это свидетельствовало о наличии в Брюсове подлинных революционных инстинктов и чувств. Если даже войны – японская и мировая – будили в Брюсове надежды на то, что жизнь выпрямится и засверкает, то тем больше надежды возлагал он на революцию. Огневое дыхание 1905 года обожгло Брюсова, он взлетел на необыкновенную высоту, он откликается на боевую трубу истории, он выпрямляется при свете революционной молнии. Когда революция снижается, когда мелкобуржуазные менялы разменивают ее на пятаки реформ, Брюсов кидает им в лицо выражение своего презрения.

Это делает совершенно понятным то обстоятельство, что Брюсов тесно сомкнулся с революцией 1917 года и в первые годы новой истории, начавшейся с Октября, вступил в ряды коммунистической партии.

ВЦИК в своем рескрипте на имя Брюсова в день его пятидесятилетия в теплых выражениях благодарил его от лица революционного народа за услуги, оказанные им на художественном и общественном поприще.

Действительно, Брюсов не только продолжал свою поэтическую работу после революции, он взял на себя непосредственные задачи в нашем государственном аппарате. Он с большой заботливостью и с большим трудолюбием занимал различные посты в области профессионального образования, главным образом художественного.

С обычной своей чуткостью Брюсов понял и новый социальный заказ. Он понял, что народным массам после революции, как хлеб, нужна новая поэзия. Он понял, что новые поэты выйдут, главным образом, из рядов рабочих и крестьян. Он понял перед лицом этой задачи всю праздность разговоров о том, что поэты родятся. Он знал, что в этой многомиллионной среде поэтов родилось достаточно, но что надо дать им в руки полный курс поэтической грамотности. Для этого он образовал свой институт, в день его 50‑летнего юбилея переименованный в институт имени Брюсова. Это был большой и важный подарок революции. К сожалению, здесь случилась беда. Вскоре после смерти Брюсова, под влиянием крайней тесноты в Москве, правительство решило перебросить это учебное заведение в Ленинград. Институт фактически закрылся, но, конечно, временно. Каждая годовщина смерти Брюсова должна напоминать нам о нашем долге зажечь этот огонь вновь. Со всех сторон раздаются категорические требования воссоздания Института литературы.

Памятник на могиле В.Я. Брюсова

Сегодня на могиле Брюсова поставлен будет памятник; но подлинный, в рост самого поэта, памятник будет поставлен ему тогда, когда опять возникнет и закипит жизнью Брюсовский институт.

Наталья Луначарская-Розенель

Луначарский и Брюсов

Прошло уже много лет с тех пор, как нет среди нас Валерия Яковлевича Брюсова, и все меньше остается людей, лично знавших его.

Мне кажется, что даже недолгое знакомство и редкие встречи, которые были у меня с Брюсовым, обязывают меня записать свои воспоминания о нем и об отношениях его с Анатолием Васильевичем Луначарским. Пусть мои записи будут несколькими штрихами в портрете Брюсова, в котором современники воссоздадут его образ.

Наталья Луначарская-Розенель

В сознании многих людей моего поколения, в возрасте, когда мы сами начали выбирать свое чтение, – Брюсов среди современных поэтов был для нас первым из первых. Быть может, его стихи не волновали юные сердца так, как волновала лирика Блока, но созданные им могучие образы владык всех времен – Ассаргадона, Александра Македонского, Наполеона – населяли воображение завоевателями, титанами. Первое мое художественное восприятие средневековья создалось «Огненным ангелом»; даже свое имя Наталия я мечтала заменить Ренатой, но никому в этом не признавалась.

В 1919 году в Киеве, где я тогда жила, стало известно, что Брюсов работает с большевиками, что он вступил в партию. Эта новость была, как бомба, брошенная в стан реакционно настроенной интеллигенции, которой тогда еще было немало. Клеветали и злобствовали, понимая, как значителен этот шаг. Рафинированный интеллигент, эстет, «мэтр», человек, завоевавший в совсем молодые годы признание и авторитет… Что делать такому человеку среди большевиков? Брюсов – центр интеллектуальной и художественной жизни Москвы, быть может, России, ученый, исследователь – вдруг делается, страшно сказать, сотрудником Наркомпроса. Невероятно!

Впервые я увидела Брюсова зимой 1920–1921 года в Москве в Политехническом музее на вечере «Суд над русской поэзией». Председательствовал Брюсов. Среди барабанного боя футуристов, выходок имажинистов, пестроты, шума, выкриков из зала он приковывал к себе особое внимание строгостью и простотой. Молодежь, особенно падкая на новинки и сенсации, устраивала бешеные овации Маяковскому, который старался своим «колокольным басом» заглушить мягкий тенорок Есенина. Брюсов, чтобы водворить порядок, изо всех сил звонил в председательский звонок; поняв безнадежность этих попыток, он откинулся на спинку кресла и скрестил на груди руки. Брюсов казался замкнувшимся в себе; даже его глухой сюртук и темный галстук подчеркивали его непохожесть на других участников вечера, одетых в гимнастерки, толстовки, пестрые вязанки, кожаные куртки. Зачем он здесь? Ведь, глядя на него, так ясно представляешь себе его в тиши полутемного кабинета, где горит только рабочая лампа под спокойным зеленым абажуром на письменном столе и в ее отблесках мерцает позолота на толстых томах в книжных шкафах. Он показался мне очень похожим на свой врубелевский портрет; даже его скрещенные белые руки так же выделялись на черном сукне сюртука. Но, вглядываясь в него, начинаешь понимать, что этот большой поэт, ученый, эрудит не хочет теперь жить обособленной жизнью, что он отказался от своей «башни любви», в которой жаждал быть «отторгнутым от всех, отъятым от вселенной».

В начале вечера он – словно некий экс-король среди своих бывших, теперь вышедших из повиновения подданных… Но потом я заметила, как жадно он вслушивался в мощный бас Маяковского, как улыбался зауми В. Каменского, как, всматриваясь в даль, хотел понять нового слушателя, хлынувшего в Политехнический музей, в клубы, лектории, – слушателя неискушенного и вместе с тем требовательного.

В 1922 году я Как-то заехала за Анатолием Васильевичем в Наркомпрос, чтобы вместе отправиться на художественную выставку.