реклама
Бургер менюБургер меню

Валерий Бочков – Латгальский крест (страница 3)

18

Злорадная горечь – всхлип пополам с усмешкой, когда не знаешь, разразишься хохотом или зальешься слезами, – наполнила меня: там, на понтоне, Валет наверняка уже начал нервничать. Я вообразил, как он придет домой. Что будет говорить отцу и матери. Как будет врать. От жалости к себе я чуть не заплакал.

Воздух кончался. За эти десять секунд воображение успело нарисовать похороны – вышло горестно и уныло: я добавил серый дождик, жирную глину – мерзко-коричневую, липнущую пудами к ботинкам. Фальшивые венки из крашеной бумаги раскисли, ленты «Любимому сыну и брату» потекли – теперь вранье едва можно было прочитать на черных тряпках. Добавил звук – не оркестр, пять доходяг с мятыми дудками и один с аккордеоном. Никаких барабанов, большой барабан действительно трагичен, только визг и стон. Мне нужен фарс.

Даугава – река серьезная, широкая и быстрая. Меня вынесло на стремнину, надо мной серебрилась звонкая рябь. Лежа на спине, я плавно пошел к поверхности. Не вынырнул – всплыл, лишь выставил лицо.

Понтон был метрах в пятидесяти. Вопреки ожиданиям, никто не всматривался в воду, никто не нырял в безнадежных попытках найти утопленника. Никто не кричал и не звал на помощь. Они стояли вокруг Валета и о чем-то говорили. Спокойно, обычно. Ни жестов отчаяния или горя, ни паники – ничего. Компания пацанов на реке под летним небом.

Пять раз глубоко вдохнув и выдохнув, я восстановил дыхание; так поступают охотники за жемчугом на Карибских островах, лучшие ныряльщики в мире – нужно втягивать воздух, словно ты пьешь что-то через соломинку, получается свистящий звук. Но не свист, а такой шипящий звук, как от сильного ветра, когда он дует в замочную скважину.

Вдохнув полной грудью, я ушел под воду. Не знаю, наверное, я плакал – не знаю. Под водой не понять, слезы если и текут, то тут же растворяются. Лишь во рту горечь. Валет меня не удивил – ничего другого я и не ожидал от брата. Сероглазов тоже – пижон, одно слово. Почти немец. Но вот Арахис! Женечка Воронцов! И Гусь! Даже Гусь, с которым два года назад мы заблудились и чуть не погибли в подземелье часовни. Даже Гусь…

Я снова всплыл.

Лежа на спине, глядел в синее равнодушное небо, на облака, на птиц. Они пролетели крикливой стаей, промчались низко, в сторону острова. Ласточки, черные и быстрые, как торопливые каракули на белом листе бумаги. Их крики, резкие, болезненно острые, напоминали мышиный писк.

Вот, значит, как это будет – никто просто не обратит внимания. Словно меня никогда и не существовало на свете. Никто не будет рвать волосы и рыдать, никто даже не загрустит на минуту, не подумает: вот жил такой Чиж, и вдруг нет его. Будут гонять на великах и лупить в футбол, ловить раков на Лаури и воровать яблоки в Латышской слободе. Вот, значит, как.

Течение несло меня к острову. Он никак не назывался, вернее, все звали его просто Остров. Тем более что других островов в округе не было, и если речь не шла о Святой Елене, Яве, Мальте или острове Мадагаскар, то каждый понимал, какой остров имеется в виду. На нашем острове никто не жил, но назвать его необитаемым я бы не решился. На его дальнем конце летом устраивались танцы, концерты, иногда показывали кино – там стояла дощатая летняя эстрада в виде ракушки со сценой, перед ней были вкопаны длинные лавки для зрителей. По бокам располагались фанерные будки, где толстые тетки торговали пивом, теплым лимонадом и раскисшими эклерами, вонявшими картоном.

С латышским берегом остров соединялся подвесным мостом на стальных тросах толщиной в руку. Трос пружинил, мост покачивался, как батут, шагать по такому мосту было сплошное удовольствие – я обратил внимание, что пешеходы по нему всегда шли улыбаясь. Это как с велосипедом – нельзя мчаться на велике с мрачным лицом.

Наш мост, что соединял остров с гарнизоном, был деревянным, и его каждой весной сносило ледоходом. Однако к началу лета появлялся новый – из свежих сосновых досок, ярко-желтых и пахучих. Его строили солдаты с аэродрома – быстро и бесплатно.

Остров считался нейтральной территорией. Драк не случалось: по неписаному закону конфликты решались в других местах, правило это соблюдали и латыши, и наши. Зимой дрались на льду Даугавы – посередине реки, а в теплое время – за стрельбищем или на лопуховом поле за кладбищем.

Если спросить у птиц, то они бы сказали, что с неба наш остров похож на щуку – длинный, с вытянутым острым носом. Там, на дальней косе, за высокой чащей дикого орешника, есть одно тайное место – песчаный мыс. С трех сторон он окружен зарослями камыша, непроходимыми, как амазонские джунгли. Попасть на мыс можно только вплавь, но зато какое это блаженство прямо из холодной реки рухнуть в горячий песок, белый и мягкий, как сахарная пудра. На мелководье, в теплой, как суп, воде дремлют щурята. Плоские и прозрачные, как будто отлитые из бутылочного стекла елочные игрушки, они покачиваются лениво в такт речной волне. Тихо шуршит высушенная солнцем камыш-трава, в орешнике свистят щеглы, сверху – пустая синь. И ни души – лишь песок, река и небо.

Неспешным брассом – течение само несло меня – я обогнул камышовые заросли. Острые листья поднимались из воды стеной, на длинных стеблях покачивались пушистые метелки. Из мелкой зыби выступала песчаная отмель, похожая на одинокий бархан, точно какому-то сумасбродному джинну пришла в голову блажь перенести к нам кусочек Сахары.

Без единого всплеска, подобно коварному аллигатору, я вплыл в заводь. Грудь коснулась песка – мягко, я вытянулся на мелководье и блаженно застыл. Вода, прогретая солнцем, была тут градусов на пять теплей, чем на стремнине.

Но что-то было не так, интуиция меня редко подводит – вытянув шею, я увидел колени. Они были нагло выставлены вверх, само тело скрывала песчаная дюна. Настроение моментально сошло на нет: весь день превращался в череду неприятных сюрпризов – сначала Валет чуть не сломал мне челюсть, после я чуть не утонул, а теперь вот какой-то самозванец, задрав ноги, развалился на моем пляже. Похоже, негодяй был один.

Дал задний ход, бесшумно погрузился. Вынырнул с левого фланга, в камышах. Прежде чем что-то предпринимать, мне хотелось рассмотреть захватчика – вдруг оккупантом окажется латышский битюг с пудовыми кулаками. Длинные стебли шуршали, покачиваясь на ветру. Я выпрямился.

В песчаной ложбине лежала девица. Абсолютно голая. На ее колено опустилась зеленая стрекоза. Ленивой ладошкой, не открывая глаз, девица согнала насекомое. И снова закинула руку за голову, раскрыв белую подмышку с золотистыми кудряшками. Такие же, только чуть темнее, с рыжеватым отливом, покрывали ее лобок. Девица сонно развела ноги, завитушки вспыхнули на солнце, словно клубок медной проволоки. Я с трудом сглотнул, во рту стало шершаво и сухо.

Голую женщину вот так вблизи я видел только один раз, в третьем классе. Сколько мне тогда было, десять лет? Нет, девять.

Валет гонялся за мной по квартире, я выскочил на лестничную клетку. Дверь к Череповым, нашим соседям, была приоткрыта – их котяра, наглый Че Гевара, сидел тут же, увлеченно валяя по кафельному полу придушенную мышь.

Прошмыгнув в соседскую дверь, я прокрался в гостиную и спрятался за шторой. Такие же шторы – тяжелые, бархатные, с золотыми кистями – висели и у нас. Черепов и мой отец до Прибалтики вместе служили в Ютербоге. В наших квартирах стояли одинаковые ореховые буфеты на львиных лапах, за буфетным стеклом красовались идентичные сервизы «Мадонна» в розово-голубой гамме, расписанные пасторальными сценами из жизни баварских пастушек, а с потолка обеих гостиных свисали неотличимые, как близнецы, хрустальные люстры.

Из глубин квартиры донесся шум – шаги и пение, дверь распахнулась, и в гостиную вошла тетя Вера.

Кроме намотанного тюрбаном банного полотенца, на соседке не было ничего. Напевая что-то, она остановилась перед зеркалом, всего в метре от меня. От ее большого распаренного тела тянуло жаром и земляничным мылом. Протяни руку, при желании я бы мог запросто дотронуться до ее круглой, как мраморный шар, ягодицы.

Тетя Вера разглядывала себя в зеркало с разных сторон, втягивала живот, вставала на цыпочки. Она поворачивалась спиной и оглядывалась, кому-то задорно подмигивая и посылая воздушные поцелуи. Хлопала себя по заду, на нежной коже оставались розовые отпечатки ее ладошки.

Потом, достав из трюмо синюю жестянку, соседка принялась мазать себя каким-то кремом, жирным и белым, как сметана.

Мне удалось разглядеть все. Я стоял совсем рядом.

Меня удивило и разочаровало, что у тети Веры между ног не было ничего, кроме пучка жестких и линялых, как мочалка, волос. Нет, я, конечно, и до этого видел голых женщин – на картинках: и игральные карты с голыми немками, и отцовская шариковая ручка, которую он прятал в глубине письменного стола, рядом с завернутым в бархатную тряпицу семизарядным браунингом. И большая картонная фотография, задвинутая за пианино, которую тайком мне как-то показал Арахис у себя дома, – на ней раскрашенная розовым дородная нимфа нежилась на берегу черно-белого лесного пруда.

Реальность оказалась скучной. Словно тот, кто ее выдумывал, был ленив или не очень умен. Неужели нельзя было придумать что-нибудь интереснее пустого места с мочалкой на загривке? Ну хорошо, не совсем пустого – спустя год Шурочка Руднева с третьего этажа с завидной гордостью продемонстрировала мне всю затейливость этого органа – дело было под Новый год, в клубной кладовке: у нас был китайский фонарик и целый кулек шоколадных конфет.