реклама
Бургер менюБургер меню

Валерий Белоусов – Бином Ньютона, или Красные и Белые. Ленинградская сага. (страница 41)

18

— Было дело…, — усмехнулся подполковник. — Потом наш полк вдруг расформировали, зане денег на него в казне внезапно не обнаружилось! Разворовали весь военный бюджет, жирные твари… Я гневно протестовал, пытался выступить в Парламенте. Определили меня за это в «психушку», содрав майорскую звездочку… Вышел я из дурдома и пошел трудиться в Университет, причем не нашел между ними никакой особой разницы. Защитил кандидатскую диссертацию на тему исследования наступательных операций против красных в северном Приладожье… Из-за своей диссертации вновь чуть не загремел в палату номер шесть. Уж очень она многим глаза колола, своей горькой правдой о нашем сокрушительном поражении…

С началом войны, разумеется, я пошел добровольцем, и, как имеющий высшее военное образование, командный опыт и ученую степень, был аттестован на подполковника. И, с учетом моего ценнейшего боевого опыта офицера войск специального назначения, немедленно определен по соответствующему профилю, а именно в должность помощника начальника Интендантского Управления…

Слушая подполковника, я предпринимал титанические усилия, чтобы не расхохотаться в голос.

— Н-ну, перекладываю я это бумажки из папочки в папочку, в обед кушаю за чистой скатертью всякие разносолы, рабочий день у меня с десяти утра до пяти часов пополудни… Воюю, короче!.. — продолжал подполковник. — Пока не услышал, что красные взяли Суоярви. Буквально кипя от гнева, прорвался на прием к Барону. Он даже слегка оторопел, особенно когда его адъютант доложил ему на ушко, что я за птица! Высказал я Маршалу свои взгляды… Особо отметил, что сил на оборону у нас на Севере нет. Значит, что? Правильно! Надо НАСТУПАТЬ. Старик расчувствовался, обнял меня, поцеловал и послал на ху… То есть на Север, с предложением самостоятельно сформировать из того, что там есть, группу войск и её же возглавить. Типа, на тебе Боже, что нам не гоже, а сдохнет там Ахрим, да и хрен бы тогда с ним! Н-ну, вот такие дела… Выпьем, что ли, Юсси Иванович?

И мы немедленно выпили.

… Странное дело, но водка закончилась как-то совершенно неожиданно. Хотя мы и пили чисто по-фински! Видимо, от того она и закончилась.

Однако Пааво утешил меня, нажав на кнопочку электрического звонка. Мгновенно воплотившийся проводник принес нам еще по чуть-чуть (ну, там, всего пару бутылок, на брата!) и обильную закуску: соленые орешки и моченую клюкву на крохотных блюдечках…

Расстегнув с разрешения подполковника самый верхний крючок кителя, в этом совершенно непотребном виде я вольно раскинулся, как хан бухарский, на мягком диване. И тихо мрачнел. Мы, финны, как выпьем, так сразу впадаем в смертную тоску. Это называется скандинавский тип опьянения.

Подполковник, извлекши из кожаного чехла настоящую, ужасно дорогую «кремону», меланхолично наигрывал на мотив старого, забытого вальса:

Всё закончилось в страшном году: И забор, и лазейки, И черёмуха в старом саду На плетёной скамейке… Вижу — мама в окошке грустит, Вяжет осень прозрачные сетки, И записка в кармане лежит От весёлой соседки… Снова чудится Город в снегу, Дед Мороз и Снегурка! Разве запах забыть я могу Мандариновой шкурки?… И у ёлочки первый шажок, Разноцветные блёстки?… И тебя, мой счастливый дружок, В этой новой матроске?… Вот и, собственно, кончилась жизнь. Не осталось ни строчки. Вновь навалится сквозь миражи Потолок одиночки. И среди переломанных звезд, Кирпичей и бутылок Из нагана конвойный матрос Влепит пулю в затылок…

… У меня привычно запершило в горле. Оттянув ворот большим пальцем, я, как привык это делать двадцать один год подряд, машинально потер сизый старый шрам, уходящий от кадыка под белоснежную подшивку воротничка потертого мундира…

— Чего это у тебя? — печально спросил мой визави.

— Да так! Порезался, когда брился…, — с такой же тихой печалью ответил ему я.

… Это было весной, в Свеаборге… Той самой долгожданной весной, когда, НАКОНЕЦ, как-то совершенно незаметно и совершенно бескровно рухнул проклятый царизм, о скорой гибели которого так мечтали все интеллигентные люди! С какой трепетной радостью я привязывал на петличку своей серой шинели шелковый красный бант! Увы, алого муара в лавке Офицерского экономического общества уже не оказалось, всё раскупили. Что, вы не понимаете, от чего мы, офицеры, а значит, дворяне — были тогда поначалу так рады? Да потому, что гражданин Романов всех нас уже глубоко достал! До самого донышка.

Достал своей никому не нужной войной за Босфор и Дарданеллы (и зачем нам тот Босфор? У нас в Выборгском заливе свой Бьеркезунд есть!), достал бьющей в глаза наглой роскошью имперского Петрограда на фоне серой деревенской нищеты и убогой безысходности красно-кирпичных фабричных трущоб, достал тягостным унижением служилого армейского офицерства нищетой скудного жалования и полнейшим безгласным бесправием…

Так что мы с радостной надеждой вдыхали тот пьянящий, пахнущий морем и весной соленый воздух свободы! Но мы, офицеры, малость ошиблись. Соленый воздух пах не морем, а кровью… Мы так ждали радостных перемен! И дождались…

… Революция причалила к Минной пристани Свеаборга под красным кумачом, поднятым над сторожевым кораблем, бывшим нашем же, крепостным свеаборгским, военведомским буксировщиком мишеней «Кречет».

Теперь на его борту была уже не армейская, а флотская команда, возглавляемая представителем «Центробалта».

Вот это мы как-то упустили из виду…

В самом деле: наш добрый «Кречет» ассоциировался у нас с нечастыми, весьма приятными вылазками в Гельсинкфорс, когда можно было побродить всласть по Эспланаде, вдоволь полюбоваться на роскошные витрины, досыта понюхать аромат свежайших сдобных булочек с кремом из дверей кафе… На большее наших нищенских финансов вряд ли хватило.

Вежливые и деликатные матросы ласково отобрали у нас личное оружие и почти нежно, под белы руки, проводили в трюм…

Еще когда нас, выстроив вдоль борта на палубе, разоружали, со стороны трехэтажных офицерских домов донесся стон и тихий, безнадежный плач наших женщин. Они еще ничего не знали, но…

А потом нас, офицеров, не говоря дурного слова, стали выводить из трюма по одному на верхнюю палубу. Вызывали по списку, отмечая фамилии, чтобы кого-нибудь, часом, не забыть.

Вызванного раздевали на пронизывающем ветру донага… Затем связывали отведенные назад руки у локтей и кистей. Иногда связывали и ноги. А иногда оттягивали голову назад и притягивали её к рукам.

Потом отрезали уши, нос, половые органы… И в таком виде бросали в воду прямо у пирса.

Ужаснее всего было не это… не страшная, медленная смерть в ледяной черно-зеленой воде, не муки… А то, что происходило это на глазах женщин, детей, матерей и отцов. Они стояли у берега на коленях, моля матросов убить нас как можно скорее… Но революционные матросы только весело смеялись в ответ.

И что же? — скажете вы. Вы, офицеры, так и дали себя зарезать, как баранов? Нет, некоторые сопротивлялись. Георгиевский кавалер штаб-капитан Новицкий, отставленный от фронтовой службы по контузии, расшвырял было своих палачей, бросился в воду… Но был ранен, поднят с воды. Приведен в сознание. А потом сожжен заживо в топке кочегарки…

А меня пожалели, отметив моё доброе отношение к солдатам. И, ткнув штыком в горло, просто швырнули за борт…

Я НЕ ЗНАЮ, как я выплыл…

Но долго был безгласен и недвижим, и мог только видеть…

И я видел, лежавший в постели, парализованный так, что мог только с трудом глотать жидкую тюрю, которую натирала мне теперь уже вдова моего товарища по батарее, в доме которой нашел нежданно я приют… Я видел, как, наконец, вернулись НАШИ, те, которые с погонами!

Которые спросили, войдя в комнату: «Ты русская?! А ребенок твой — русский? Это очень хорошо!»

Потом веселый подпрапорщик с чистым, открытым, финским лицом взял из колыбели заходящуюся ревом испуганную полуголовалую малышку, поднял её, держа за полненькую ножку с морщинками — перевязочками, на которой была надета синенькая вязаная пинетка, и с размаху ударил головкой о печку. Ребеночек только вякнул, оставив на чистенькой побелке ярко-алое пятно в виде многолучевой звезды…

А потом они весело и радостно насиловали женщину, в конце концов посадив её, как на кол, на ножку опрокинутого вниз столешницей стола… А в её мертвые руки ей заботливо положили посиневшее тельце ребенка, крепко привязав к ней полотенцем… А мне ничего не сделали, сказав, что я и так скоро подохну…

А я после их ухода внезапно для себя встал и пошел. Искать своих. Вот, до сих пор так и хожу…

Такие дела.

… — Юсси, а ты у красных был? — вдруг неожиданно спросил меня подполковник.

— А как же! — радостно подтвердил я. — Под командой доблестного комбрига товарища Котова…

— Котов, Котов…, — наморщил лоб мой собеседник, размышляя. — Есть такой. Котов, Николай Яковлевич, девяносто третьего года рождения, сын дворянина — помещика Павлоградской губернии. Отец его имел сорок десятин чернозёмов, два магазина в Павлограде, свечной заводик. Бывший офицер старой армии, к концу Великой войны подполковник. С марта семнадцатого — эсер. Избран председателем полкового, корпусного и армейского Совдепа. Награжден орденом Боевого Красного Знамени в один день с Махно. Руководитель партизанского движения в тылу деникинцев, участник штурма Перекопа. После взятия Крыма — активно расстреливал своих вчерашних союзников, махновцев. Инспектор пехоты РККА. Затем, следует необъяснимый кульбит. Становится наш комбриг из пехотинцев руководителем Особой Липецкой авиашколы. В 1937 году он обвинен: в шпионаже в пользу Германии (передал, будучи в командировке от Академии им. Фрунзе, в Германский Генеральштаб письмо от комкора Эйхе); в участии в военном заговоре; в развале работы Липецкого центра боевого применения авиации; а также в хищении государственных средств в особо крупном размере. Расстрелян по процессу Уборевича …[80] Во всяком случае, он был к расстрелу приговорен…