«Под новыми одеждами скрываются коварство, козни и интриги. Кто примерит эти одежды, умрет первым. Цвета Венеции таят в себе западню».
Несколько мгновений спустя толкование исчезло из сознания Мишеля, оставив слабый след: «коварство, козни и интриги», соединенный с названием города: Венеция. Он поднялся, вышел в коридор и спустился по лестнице. Жюмель, ссутулившись, поджидала его на пороге кухни. Мишель едва на нее взглянул.
— Я еду в Италию, — объявил он решительно. — Мне надо в Венецию.
Жюмель разинула рот.
— Но мы только что поженились! — воскликнула она, прижав руки к груди, — Не можешь же ты оставить меня вот так!
Мишель упрямо дернул головой, и стало ясно, что возражений он не потерпит.
— Я сказал, мне надо ехать. Я должен изобличить врагов. От этого зависит мое счастье, да и твое тоже.
— Тогда возьми меня с собой!
— Нет. Я не знаю, есть на тебе вина или нет. Но прежде всего, я не хочу рисковать. Я уже причинил зло одной женщине и не хочу того же для тебя, даже если ты и заслужила. — Мишель вздохнул, — Помоги мне собрать вещи.
Жюмель разрыдалась.
— Поклянись, что уедешь ненадолго.
— На месяц или на два, не больше. За это время я должен избавиться от врагов, — Мишель нахмурился. — Живых или мертвых.
АБРАЗАКС. РАСТЕНИЯ
умное и устрашающее появление демона сопровождалось землетрясением. В несколько мгновений пустыня расцвела растениями. Там были кусты со странно симметричной листвой либо выстриженные в виде гротескных человеческих профилей. Были трепещущие стелы, похожие на бледно-зеленые вены, были листья телесного цвета, были диковинные цветы, которые то и дело выбрасывали длинные пестики, похожие на змеиные языки. Зарывшись в них, прятались неподвижные рептилии.
Нострадамус, стоя по пояс в этой массе шевелящихся щупалец, крикнул с тревогой:
— Это его растения! Он приближается!
В ответ не послышалось ни звука, если не считать крика герцогини. Ему было страшно, но он все-таки поднял глаза, чтобы наконец увидеть Парпалуса при свете.
Вид демона его отчасти ужаснул, отчасти разочаровал. Пляшущие звезды очертили огромный круг, и в этом круге появилось гигантское, пухлое лицо новорожденного. Что действительно пугало в этом лице, так это взгляд. Огромные застывшие глаза своей неподвижностью напоминали глаза свиньи. Они отливали синим льдом и были бесконечно далеки.
Эти черты с трудом соединялись в голове Нострадамуса с образом горбатого демона, с которым он обычно беседовал. Еще больше он удивился, когда новорожденный сморщил губы. Он, казалось, не издал ни звука, но повсюду распространился его жалобный, мяукающий голос.
— Моему хозяину не нравится ваш визит. Это его мир, Мишель. Это был и твой мир, пока ты не предал мастера. А ведь и он, и я щедро одаривали тебя.
Нострадамус содрогнулся: страх накрыл его темным плащом. Он приготовился к титанической битве, но только теперь осознал ее истинные масштабы. Как в лихорадке, он заговорил, тоже не открывая рта:
— Это не я предал. Когда Ульрих доверил мне свои замыслы, я не понял, какое страшное преступление он готовит. Это он задумал настоящее предательство. Он заставил меня поверить, что мы служим человечеству, а сам готовился его уничтожить.
Новорожденный с фарфоровыми глазами был бледен, как лунный свет. Но в космическом туннеле, из которого он выглядывал, не было луны, по крайней мере луны знакомой. Он рассмеялся, и лицо его покрылось старческими морщинами.
— Ты говоришь нелепости, Мишель. Ульриху нет никакого интереса уничтожать человечество. Он всего лишь хочет расширить измерение живых до измерения мертвых. Что же тут плохого?
— Что тут плохого?!
Нострадамус сам удивился, с каким спокойствием он заговорил. Каждая клеточка в нем корчилась от боли, смятение парализовало всякую способность мыслить, однако он нашел в себе силы и ответил:
— Ты спрашиваешь, что тут плохого? Если Не-Время станет Временем, причины и следствия поменяются местами. Может быть, люди и выживут, но их сознание будет изменено. Они превратятся в сгустки плоти, бредущие в безумии.
— Они и сейчас такие, разве не так? — Морщины на лице новорожденного в глубине пропасти расправились, и оно снова стало гладким. Он больше не смеялся, но в голубых глазах сквозил сарказм. — Тебе-то что за дело, Мишель? Когда все это свершится, ты уже многие века будешь мертв в мире людей. Помнишь? В году тысяча девятьсот девяносто девятом…
— Но сейчас я жив.
— Ты жив, потому что находишься в сфере архетипов. На земле эта дата, может, уже миновала. В этом измерении нет дат. Ульрих уже победил, и борьба твоя не имеет смысла.
— Это неправда, и твое посольство — тому доказательство. Если в этом мире нет времени, то победа зла может быть очень далеко. В сущности, земное время имеет свою развертку и в мире, где мы сейчас находимся. Ни ты, ни твой хозяин не имеете уверенности ни в победе, ни в поражении.
— Нет! Не-е-ет!! — Это кричал молодой священник. Он закрыл уши ладонями, словно не желая слушать невыносимые слова, — Все это — богохульство! — кричал он в безмолвии — Бог дает времени измерение! И здесь, и повсюду!
Нострадамус видел, что юноша испытывает те же страдания, которые когда-то испытывал он сам, и ему стало жаль его. Он с достоинством кивнул.
— Это верно. Но чем ближе к Богу, тем быстрее исчезает время, ибо Он вечен. Души не имеют хронологии, как не имеют ее сны. Мы — мертвецы, которым снятся сны.
Эти слова, похоже, поразили Парпалуса. Его безобразное лицо вдруг сморщилось, потом уменьшилось и совсем исчезло. Звезды замедлили свой бег по кругу, а растения закачались под невидимым ветром и начали прорастать новыми причудливыми ответвлениями.
Нострадамус взглянул на спутников.
— Не стройте себе иллюзий: это затишье на минуту. Думаю, Ульрих явится собственной персоной. Вот тогда и начнется настоящая битва.
Подтверждением его слов стал порыв ледяного ветра, качнувший венчики чудовищных цветов.
КРАСНЫЙ ВЕНЕЦИАНЕЦ
атерина Чибо-Варано со скукой наблюдала за шутками и ужимками Зуана Чимадора, мима, паяца и акробата, которого регулярно приглашали на праздники в дома аристократов. Хотя монсиньор делла Каза и был папским нунцием, сквозь стены его палаццо тоже просачивалась карнавальная атмосфера. Этот праздник, как и все прочие городские праздники, отличало развязное поведение венецианской знати.
— Эта пошлость начинает мне надоедать, — прошептала Катерина, когда мим с огромным картонным фаллосом, привязанным к бедрам, начал скакать вокруг актрисы, которая изображала робкую, но очарованную субретку.
— В Венеции так и живут, особенно во время карнавала, — весело отозвался известный скульптор Бенвенуто Челлини.
У него было худое лицо и глаза как у хорька.
— Так легче позабыть о невежественности последних дожей и кровожадности Совета десяти и всей Дзонты[16].
Катерина кивнула. Приехав в Венецию, она уже дважды была свидетельницей того, как приговоренных к казни мучили по приказу наводящей ужас Десятки. Обычно экзекуции проходили на борту гондолы, медленно плывшей по городским каналам мимо запруженных народом набережных. В назидание толпе палачи, вооруженные клещами, ножами и пилами, в буквальном смысле рвали жертву на куски. Растерзанные тела под какофонию криков орошали каналы кровью.
Катерину все это мало интересовало. Жертвами часто были настоящие или подозреваемые содомиты, то есть личности отвратительные. Или же казнили заговорщиков, чаще подозреваемых, чем настоящих. В обоих случаях они не имели права на жалость — чувство, на которое Катерина была до чрезвычайности скупа.
— Понимаю, — ответила она, — Сластолюбие как реакция на террор. Но не это меня поражает, а тот факт, что подобные представления разыгрываются в доме священника.
Произнося эту тираду, Катерина заметила, что многие маски без зазрения совести целовались, мужчины на виду у всех ласкали женские груди. Дамы благосклонно принимали знаки внимания даже от вовсе незнакомых мужчин. Может, черные маски были призваны скрывать не столько лица, сколько румянец стыда? Сомнительно: ведь только в Венеции дамы всех возрастов носили декольте, которые, по существу, ничего не скрывали.
Бенвенуто Челлини рассмеялся.
— Клир во всем следует понтификам, а те отнюдь не подают примера целомудрия. Как минимум в течение двух веков. — Его острый взгляд сделался почти серьезным, — Впрочем, вы ведь тоже пользуетесь либеральностью монсиньора делла Каза. Не думаю, чтобы другой нунций принимал в своем доме женщину, отлученную от церкви.
Замечание могло бы прозвучать бестактно, но Катерина знала о необычайной дерзости Челлини и высоко ценила это качество.
— Меня пригласил не монсиньор, а венецианские послы, Пьер Филиппо Пандольфини и падре Пьетро Джелидо.
Челлини притворился, что вздрогнул.
— Персонажи мало сказать мрачные. Поглядите-ка, они держатся особняком. Нынче Папа и Козимо Медичи не больно-то друг друга жалуют.
Катерина взглянула на венецианских дипломатов, застывших у самой сцены, где вытворял свои непристойные кульбиты Зуан Чимадор.
— Сказать по правде, возле Пандольфини вьются две дамы. В одиночестве только Пьетро Джелидо. Наверное, благодаря своей репутации лютеранина.
— Что вы говорите, герцогиня? Я был уверен, что он убежденный противник Реформации. Разве не он несколько лет тому назад руководил во Франции истреблением вальденсов?