18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Валериан Маркаров – Гении тоже люди… Леонардо да Винчи (страница 20)

18

И действительно, во Фьоренце дух расчета, трудолюбия и личной предприимчивости пронизывал всё – от ремесла до политики. Стучит ли торговец счётами, окрашивает ли шерсть ткач, смешивает ли свои снадобья аптекарь или наносит штрихи мастер кисти – все они жили мыслью о выгоде, успехе и добром имени.

Леонардо часто вспоминал деда, его густой голос, шаги в вечернем доме, его строгие глаза, внимательные и, кажется, в глубине души – добрые. С годами он понимал: дед его любил. По-своему. Сдержанно, но по-настоящему. И теперь, когда та любовь осталась лишь в воспоминаниях, она стала чище и ярче.

Весна, едва вступившая в свои права, напоила Фьоренцу запахами миндального цвета и свежевымытым светом рассветов. Город шумел, пел, спорил, торговался и молился – как всегда. Но в сердце одного юноши этот год стал переломным. В двадцать лет Леонардо да Винчи был официально признан мастером. Он вошёл в Гильдию Святого Луки – цех художников, скульпторов и миниатюристов, носившую имя евангелиста, который, по преданию, первым осмелился изобразить лик Пресвятой Девы.

Вступление в гильдию открывало путь к самостоятельности: теперь он мог открыть собственную мастерскую, нанимать учеников, принимать заказы от города, от церкви, от знати. Но за этими внешними атрибутами свободы скрывались и цепи: гильдия защищала, но и подчиняла, она помогала, но требовала, она соединяла, но не отпускала. Она хоронила своих членов с пышной обрядностью – и сковывала их при жизни законами и ритуалами.

За день до торжественного вступления Верроккьо вызвал Леонардо в свою мастерскую. Учитель сидел у окна, за которым вяло курился тёплый туман над крышами.

– Леонардо, – начал он не сразу, – ты знаешь, что правила гильдии требуют от художника быть гражданином города. Это не проблема. Но чтобы получить статус мастера, одного таланта недостаточно. Нужно жильё, нужно имя. А главное – по закону Республики – ты должен быть женат. Ты понимаешь, насколько это абсурдно? – голос его дрогнул. – Что они хотят – чтобы художник писал свои картины с младенцем на коленях и женой, жалующейся на дороговизну платьев? Глупцы. Глупые, бесчеловечные законы.

– Маэстро, – спокойно ответил Леонардо, – разве можно ожидать от художника, что он будет жить как обыватель? Жениться, завести лавку, жить по расписанию и творить по праздникам? Я считаю, художник должен быть одинок, свободен, как ветер над холмами. Его ничто не должно стеснять – ни брачные узы, ни расчёты, ни общественное мнение. Он должен быть, как зеркало: он не выбирает, что отражать – он просто отражает. Он – проводник природы, и в этом его миссия.

Верроккьо долго молчал, глядя в лицо юноше. Потом встал. Его движения были медленны, будто наполнены важностью момента.

– Тогда слушай меня, – сказал он, не отводя взгляда. – Я хочу, чтобы ты знал: сегодня ты покидаешь меня не как ученик. Ты уходишь как равный. Как тот, кто сумел открыть дверь туда, куда не ступала даже моя мысль. Я думал, что знаю тебя. Шесть лет мы были вместе: я учил тебя видеть, чувствовать, лепить и рисовать. Я видел твои первые наброски, видел, как ты впервые дрожал над кистью, – и как однажды ты взял её в руки так, будто держал душу мира. Но сегодня я понимаю – ты для меня навсегда останешься загадкой. И всё же… я люблю тебя. Как никто и никогда. Не как учитель любит ученика. Не как отец – сына. Больше…

Он на мгновение закрыл глаза, будто собирался с духом, и продолжил:

– Мне не важно, где ты будешь – в Неаполе, в Милане, за далеко морями. Я всегда буду с тобой. Мне нужна твоя близость – не телесная, а духовная. Мне нужно знать, что ты жив, что ты творишь, что ты думаешь. Ты – моё продолжение, ты – моя радость, ты – моя боль. И если бы это было возможно, я бы хотел, чтобы весь мир знал, как ты дорог мне. Но пусть это останется между нами.

Он снял с пальца серебряное кольцо, с которым он не расставался ни на миг.

– Возьми. Это моё благословение. Это моя клятва. Я люблю тебя, Леонардо. Будь свободен. Будь счастлив. И помни – ты не один.

Он вложил кольцо в ладонь Леонардо и обнял его – крепко, на миг, как обнимают один раз в жизни.

С этого дня имя Леонардо да Винчи стало звучать во Фьоренце не как имя ученика. А как имя Мастера.

* * *

Вскоре после вступления в Гильдию Святого Луки, Леонардо, за весьма скромную плату, снял помещение под собственную мастерскую. Его новый дом оказался в самом сердце Фьоренцы – в старом здании монастыря Сантиссима Аннунциата. Это было почти чудо: стены древнего мужского монастыря, пронизанные тишиной молитв, теперь вмещали творческую обитель молодого гения.

Мастерская состояла из пяти комнат, соединённых узкими переходами и скрытых взгляду мирской суеты. Самую просторную из них – зал с высокими потолками и двумя светлыми окнами, выходившими на внутренний клуатр, – Леонардо отдал под спальню. Здесь он спал и думал, здесь по утрам звучала его лютня. За спальней скрывалась малая, почти потайная комната – его личное святилище, где он творил, где хранил записи, инструменты и первые эскизы своих будущих гениальных замыслов. Остальные комнаты служили мастерской, где трудились его ученики – шестеро молодых людей, каждый со своей историей, но все – с жаждой познания. Один из них, по прозвищу Пакко, готовил еду и управлялся с хозяйством, позволяя остальным не отвлекаться от работы.

Леонардо был безмерно счастлив своей новой обителью, уединённой, полутайной, будто созданной для размышлений и созерцания. Само расположение мастерской казалось божественным даром – в стенах монастыря хранилась одна из самых богатых библиотек города: более пяти тысяч манускриптов – по философии, медицине, анатомии, механике, астрономии и древним языкам. Здесь он часами сидел над страницами, как над картами Вселенной, погружённый в миры, сокрытые в чернильных строчках.

Теперь, уже не связанный обязанностями ученика в боттеге Верроккьо, Леонардо с удовольствием гулял по городу. Его можно было увидеть повсюду – на набережной Арно, под сенью кафедрального собора, в садах Медичи, в зале дель Камбио, на рыночной площади, где он мог беседовать с плотниками, мясниками, аптекарями или нищими. Он двигался по городу, как струя света – неуловимый, манящий, чуждый суете.

Высокий, с прямой осанкой, грациозной походкой, надушенный благовониями, сделанными им собственноручно из трав и смол, он производил впечатление благородного юноши, сошедшего со страниц рыцарского романа. Его одежда – чёрный камзол, тёмно-красный длиннополый плащ с прямыми складками и чёрный бархатный берет – выделяла его в толпе, придавая особую утончённость. В руках он часто держал свою любимую лютню, сделанную из серебром окованного конского черепа – странный, мрачноватый, но волшебно звучащий инструмент. На ней он играл, сочиняя песни, которые слагались будто сами собой, – как будто звучали откуда-то изнутри мироздания.

Он был красив. Но его красота не была простой. Высокий лоб, задумчивый и проникающий взгляд, длинные, как у античного героя, волосы, сильные руки, манеры, в которых было и благородство, и насмешка. Его присутствие озаряло собеседников, его слова – то блестящие, то язвительные, – подкупали ум, а смех был заразительным и редким. Он был рыцарем без меча, поэтом без книги, философом без кафедры. Но он владел шпагой с тем же мастерством, что и кистью. Его ловкость в бою равнялась его точности в рисовании мускула. Он мог останавливать на скаку испуганную лошадь, а его рука, сильная, способная согнуть язык колокола, была в то же время достаточно чутка, чтобы перебирать струны лютни с невыразимой нежностью или уложить на холст прозрачный мазок света.

Он часто заходил в церкви – скромные и величественные, тихие, погружённые в полумрак или наполненные пением монахов. Там, на стенах, он подолгу вглядывался во фрески: в движения рук и склонённых голов, в изгибы драпировок, в выражения лиц, застывших между землёй и небом. Он, казалось, разговаривал с ними глазами, слышал их безмолвные исповеди и запоминал каждую складку, каждый поворот тела, каждый ускользающий жест. Иногда он садился прямо на каменный пол, достав из кармана своего плаща тетрадь – маленький альбом, с которым не расставался никогда.

Тот альбом был его спутником, исповедником и лабораторией. На его слегка подцвеченных, шероховатых страницах жили лица и тела, животные, архитектура, уличные сцены, фантастические механизмы, причудливые облака и непостижимые улыбки. Он рисовал в нём быстро – лёгкими, уверенными, почти не касающимися бумаги штрихами, как будто хотел поймать саму сущность, ускользающую в тени.

Иногда он рисовал античные статуи – в садах Медичи или в клуатрах монастырей. Ему было важно уловить не только форму, но и ту загадочную внутреннюю жизнь, что, казалось, ещё теплилась под холодным мрамором.

Однажды на утренней прогулке по набережной Арно, когда небо было влажным и мутно-золотым, к нему подошёл Лоренцо ди Креди:

– Ты всё ещё носишь свой альбом в кармане, как тогда, в мастерской маэстро Верроккьо? – спросил он с лёгкой усмешкой, заглянув через плечо на открытую страницу с наброском нищенки в латаном плаще и босыми ногами.

– Лоренцо, друг мой, – улыбнулся Леонардо, не отрывая взгляда от рисунка, – альбом я ношу не ради Учителя… я ношу его ради себя. И тебе советую так же. И пусть в нем будет слегка подцвеченная бумага, чтобы ты не смог стереть нарисованного, а всякий раз должен был перевернуть страничку. Такие зарисовки нельзя ни в коем случае стирать, их надобно сохранять с крайним прилежанием, потому что существует столько форм и действий, что память неспособна их удержать. Поэтому тебе следует хранить эти наброски: они примеры для тебя и твои учителя.