Валентин Маслюков – Любовь (страница 15)
Плеск холодной волны, покачивание кареты заставили Зимку вспомнить о сгубленных водой жизнях, о последних, судорожных мгновениях, когда разум так чудовищно ярок… Зимка знала, что чувствовали эти люди, когда в горло и в легкие хлынуло, когда захлебнулся крик, содрогается тело, а разум… разум еще сознает безумие смерти.
Зимка храбрилась думать об утопленниках, потому что ее ожидало иное. Но этого, что ожидало, нельзя было избежать никакими обманами мысли.
Бледная, несмотря на пятнами горящий румянец (девушки, пристроившись бочком, ловчились заглаживать на щеках следы слез), она откинулась на подушки. Тяжелый, усыпанный алмазами венец тяготил голову, шитое золотом платье душило своими негнущимися, как латы, покровами, Зимка испытывала потребность освободить грудь для вздоха, однако не жаловалась; она давно, с утра еще, хотела пить и ничего не просила. Губы ее расслабились, мышцы лица, казалось, онемели, их никогда уже — страшное слово «никогда!» — не сложить улыбкой.
Вдоль сельских дорог на правом берегу Белой тянулись сады, изгороди, виднелись деревни, островерхие особняки, окруженные вязами и дубами, всюду по обочинам стояли сплошняком люди, но Зимка уже не глядела в окно, едва находя силы, чтобы повести глазами по сторонам.
Солнце палило вовсю, блеклые, выжженные дали затянула мгла, хотя было еще часа три до полудня; в раскрытое оконце кареты заглянул, не слезая с лошади, Ананья. Черного бархата, туго схваченный в стане полукафтан не доставлял ему как будто никаких неудобств, в лице не видно было следов утомления, ни единой капельки пота, а шляпу с траурным крепом на тулье он держал в руках не для прохлады, а из учтивости.
— Логово Смока, государыня, — молвил Ананья, прижимая шляпу к груди таким сострадательным движением, что Зимка вздрогнула.
— Далее, государыня, придется пойти пешком, — продолжал Ананья, извиваясь и голосом, и телом. — Лошади пугаются. Понесут.
— Хорошо, — бесцветно сказала Зимка.
Введенный в заблуждение, Ананья отъехал. Знакомые люди: бояре, окольничие, думные дворяне — толпились у раскрытой дверцы, но Зимка не понимала, зачем они здесь, и продолжала сидеть, не понимая и того, что разговор с Ананьей означает необходимость оставить припечатанные потом подушки и покинуть карету. Она повиновалась совсем без слов, когда седовласый боярин Селдевнос решился подняться на подножку и подать руку — привычные жесты, привычный порядок вещей безотчетно действовали на Лжезолотинку.
Карета стояла во ржи за околицей опустелой деревушки. Поезд, необозримая вереница карет, остановился еще прежде, не доезжая деревни, а в противоположную сторону, за ржаными полями раскинулись развалины невиданных замков, дворцов, хоромин, церквей и вовсе каких-то неопределенных каменных хибар — целый город.
Никакого змея Зимка не видела, и это неоспоримое обстоятельство подарило ей вдруг безумную надежду.
— Что это? — хрипло сказала она, имея в виду развалины.
Услужливо в несколько голосов ей объяснили то, что она и сама знала: это блуждающие дворцы, которые собрались тут в чудовищный хоровод вокруг залегшего среди полей змея.
Долго ждать не пришлось, чтобы одно из строений содрогнулось, верхушки полуразрушенных стен заколебались и рухнули, сваливаясь в волнах пыли по откосам битого камня — вытянутые по полю развалины словно присели и стали ниже. Мгновение или два спустя докатился раскатистый, какой-то приземистый гром, а еще малое время спустя, будто перекинувшись, судороги охватили почти целую еще церковку в стороне по правую руку — стройная увенчанная шестилучевым колесом башенка треснула, священное колесо соскочило и, грянувшись оземь, не покатилось, как можно было бы ожидать, а рассыпалось вдребезги. Над развалинами поднималась жаркая пыль, небо за грядою блуждающих дворцов клубилось темно-розовой мглой, похожей на озаренные красным закатным солнцем тучи.
Ставший в полнеба сумрак затягивал взгляд, вызывая потребность проникнуть в потаенный смысл его клубящихся узоров. И в самом деле, медлительно воздымаясь, завязываясь петлями и меняясь, струи призрачной гари складывались в нечто такое… в чем можно было угадать стены и башни. Неверный и смутный замок рос в вышину, в заоблачные выси, где редко бывают птицы, и вот начинал уж терять обличье, колебаться всеми своими статями, обнаруживая прорехи и проталины, расплывался понемногу, как слабый, едва отличный от блеклых небес туман.
— Сказывают, то души блуждающих дворцов воспаряют, — обыденно заметил мужиковатый Селдевнос и, повернувшись с этим замечанием к государыне, несмотря на все свое простодушие, смутился, уразумев тут, что княгиня не расположена поддерживать праздный разговор. В некоторой растерянности он поглядел туда и сюда, отыскивая человека, кому бы всучить неуместное, как оказалось, соображение, и, не отыскав такого простака обок с собою, сокрушенно кашлянул в кулак.
Непроизвольно и против желания, словно с намерением поторопить — не имея сил выносить даже недолгой неопределенности, Зимка бросила вопросительный взгляд на Ананью, который верхом на смирной лошадке оглядывал окрестности из-под руки.
— Небольшая заминочка, — понятливо отозвался он, извиняясь, — надо бы послать отрядец-другой, чтобы разогнали эту шваль — миродеров. Всегда вокруг дворцов это дрянцо — бродяги, бездельники и сумасшедшие. Лезут, как мошкара в огонь.
Обессиленная Зимка, честно говоря, не совсем хорошо понимала, чем бродяги, сумасшедшие и бездельники не устраивают ее палачей. Нелепое заявление Ананьи представилось ей вдруг уловкой, призванной оправдать не объяснимую иначе задержку… задержку, которая предвещает, быть может…
Надежда болезненным сердцебиением приводит Зимку в трепет. Она ничего не говорит и не спрашивает, она позволяет боярам усадить себя за стол, наскоро приготовленный подле избенки с пустыми окнами, пьет и ест, не замечая вкус сладкого вина, которое ей подливают с избытком. Мясо, фрукты и сладости доставляют ей извращенное удовольствие. Она продолжает есть и пить через меру, потому что самая мысль о мере у подножия лобного места кажется ей издевательством, одной из тех насмешек, которые способны еще что-то задеть в цепенеющей душе обреченного. Она продолжает есть и пить, проникаясь суеверным убеждением, что еда и вино сами по себе обладают спасительной жизненной силой. Она продолжает есть и пить с надеждой, что вместе с сытостью ослабеет, наконец, и отпустит все разъедающий, доводящий до изнеможения страх… Но, кажется, это только еще одно, недолгое, преходящее заблуждение.
Судья двух приказов, человек дела, Ананья отлично это понимает. В душе его нет места ни легкомысленным надеждам, ни пустым суевериям, ни даже особенному страху.
Отъехав от деревни в поле на солнцепек, весь в черном, Ананья нетерпеливо оглядывал просторный небесный свод — отсюда, с юго-восточной стороны, ожидал он разрешения некоторых своих затруднений. Досадуя на задержку, Ананья с неудовольствием оборачивался, когда раскатистые сотрясения в воздухе сообщали о новых судорогах того или другого блуждающего дворца — развалины гляделись грядою неровных скалистых холмов, отличных от прилегающих полей и перелесков полным отсутствием растительности. Кое-где, разделившись на отряды, скакали великокняжеские конники, получившие приказ травить миродеров в ближайших окрестностях дворцов, но эта охота мало занимала Ананью, он ждал крылатого вестника из столицы.
Досадливое нетерпение судьи выражалось негромким, но явственным чертыханьем, временами он позволял себе и такие сильные выражения как «старый хрен!» Если что извиняло судью в непозволительной горячности, так это, наверное, то обстоятельство, что даже в полнейшем уединении, в поле, Ананья остерегался называть старого хрена по имени. Так что, застигнутый врасплох или поставленный на очную ставку с каким-нибудь совсем неожиданным свидетелем, предусмотрительный судья всегда сохранял возможность оправдаться тем, что имел в виду самого себя.
Трудно сказать изменил ли Ананья мнение о том не названном по имени человеке, которого отметил столь нелестным обозначением, или же со свойственной ему, как отмечалось, предусмотрительностью оставил это мнение до другого случая, только он тотчас же замолчал и больше уж не поминал старого хрена с того мгновения, как приметил в небе черное, махающее крыльями пятнышко. Ну, наконец-то! только и сказал он.
Крупная орлица, вздымая ветер, свалилась судье на руки, и он без промедления срезал плотно примотанный к костлявой ноге мешочек. Посылка содержала в себе сморщенную посинелую кочерыжку, в которой привычный к ужасам человек признал бы отрубленный палец. Ананья признал тотчас. Палец великого слованского государя с глубоко въевшимся в плоть волшебным перстнем Параконом.
Настороженно оглянувшись на скромно стоявших поодаль дворян, он попытался сдернуть кольцо с обрубка, а когда не справился с этим, поглубже спрятал его в карман. Затем развернул испачканную почернелой кровью записку.
«Что, старый висельник, — писал Лжевидохин в приметном раздражении духа и тела. Неровные буквы злобно скакали, отражая стреляющие боли в лишенной пальца левой руке, — получил, что хотел?! Благодарности не дождешься! Шиш с маслом тебе, каналья! И если что — пеняй теперь на себя. Скотина ты, выродок!»