18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Валентин Лавров – Катастрофа. Бунин. Роковые годы (страница 34)

18

За громадным обеденным столом умещалось много народу. В столовой ярко горел свет, говор, улыбки, звуки открываемого шампанского, бесшумно скользящие лакеи с серебряными подносами.

И среди гама литературных гостей – тихий хозяин, обращающийся к гостям почти шепотом. Он все замечает, успевает каждому сказать доброе слово, вовремя подлить вина, предложить вкусное блюдо.

В Париже на рю Фэзенари, в доме 118 Цетлин предусмотрительно купил большую удобную квартиру. (Пройдет чуть больше двух лет, и Бунин, глотая слезы унижения, поселится в этой квартире в качестве «нахлебника».)

А пока что была Москва, был гостеприимный дом Цетлиных, и никто даже не представлял тех беженских мук, которые ждали их всех впереди. Хуже беженства только смерть.

Гостей собралось много. Рослый и плотный, с бритым породистым женственным лицом Алексей Толстой говорил на множество ладов, рассказывал забавные истории, неожиданно и громко хохотал, и нельзя было удержаться, чтобы не расхохотаться с ним.

– Тебе, Алеша, только актером быть – такой комический дар пропадает! – улыбался Бунин.

– Мы все актеры! – парировал Толстой.

Сели за стол. Толстой много ел и пил, и была всегдашняя опасность, что вновь переберет с напитками и вести его к авто придется под локти.

После десерта из столовой прошли в гостиную. Марина Цветаева нервно вертела папироску, сыпала колкими и манерными словечками. Она стала читать стихи и стрекотала острые и нервные свои строки, с такими же переломами, как сама, с таким же жеманством, как всегда, – со свежими, пронзительными ритмами:

Уж ветер стелется, уже земля в росе, Уж скоро звездная в небе застынет вьюга, И под землею скоро уснем мы все, Кто на земле не давали уснуть друг другу.

Есенин – совсем юный еще паренек – слушал внимательно, с задумчивостью на иконописном деревенском лице. Одобрил вдруг, подбоченясь, с каким-то задором, мол, знай наших.

– Очень, очень неплохо! У вас выходит, Марина Ивановна, даже замечательно… – Покачал белокурой головой, стриженной под скобку.

Мужчины заговорили о политике. Бесконечной темой разговора оставался разгон большевиками Учредительного собрания и расстрел мирных демонстраций в Москве и Питере.

– Я однажды разговаривал в Петрограде с Лениным. Такой приятный человек, никак не ожидал с его стороны вероломства! – тихим голосом возмущался Михаил Осипович. – Мы, эсеры, вели честную игру. А Ленин украл нашу аграрную программу, теперь выдает ее за большевистскую. Как это можно? Вот и с Учредительным тоже… Как некрасиво! Как мы ошиблись в большевиках…

– Да, вы ошиблись, как Джакомо Казанова с одной молодой прелестницей, – усмехнулся Бунин.

– Как интересно! – воскликнула Мария Самойловна. – Миленький Иван Алексеевич, расскажите…

– Как-то Казанова влюбился в одно юное создание, но удовлетворить свою страсть не имел возможности: у создания был богатый патрон – граф Тур-д’Овернь, который ее содержал в полной роскоши. Казанова не мог дать ни малейшего повода для подозрений, иначе его перестали бы пускать в великосветские салоны, где бывала малютка.

И вот однажды поздним вечером, когда лил сильный дождь, а Казанова был без коляски, граф предложил ему занять место в фиакре. Там уже разместилось несколько человек. Среди них был предмет вожделений Казановы. Весь трепеща от страсти, сгорая от вожделения, Казанова в темноте фиакра схватил руку малютки, нежно прильнул к ней. Он осыпал ее поцелуями. Затем, желая доказать собственную страсть и надеясь, что рука малютки не откажет в некой сладчайшей услуге, Казанова начал смелый маневр. Но каково же было его удивление, когда услыхал голос графа:

– Я совершенно недостоин, Казанова, галантного обычая вашей страны…

К своему неописуемому ужасу, Казанова в этот момент нащупал рукав кафтана Тур-д’Оверня!

Все от души улыбнулись, а Бунин добавил:

– Так и вы, эсеры. Приняли ленинцев не за тех, кем они являются в действительности.

Мария Самойловна сыграла на фортепьяно что-то из пьес Листа. Она то и дело фальшивила, но гости делали вид, что не замечают этого.

Михаил Осипович, стеснявшийся читать свои стихи в больших компаниях, на этот раз осмелился.

Ты жизнь и свет, ты жизнь и красота, Ты радость радости и жизни жизнь…

Бунина не пришлось долго уговаривать. Минуту-другую он молчал, собираясь с мыслями. Помогая себе сдержанными, но выразительными жестами, он читал великолепным чистым голосом приятного тембра:

Возьмет Господь у вас Всю вашу мощь, – отнимет трость и посох, Питье и хлеб, пророка и судью, Вельможу и советника. Возьмет Господь у вас ученых и мудрейших, Художников и искушенных в слове, В начальники над городом поставит Он отроков, и дети ваши будут Главенствовать над вами. И народы Восстанут друг на друга, дабы каждый Был нищ и угнетаем. И над старцем Глумиться будет юноша, а смерд — Над прежним царедворцем. И падет Сион во прах, зане язык его И всякое деянье – срам и мерзость Пред Господом, и выраженье лиц Свидетельствует против них, и смело, Как некогда в Содоме, величают Они свой грех. – Народ мой! На погибель Вели тебя твои поводыри!

– Пророческое стихотворение, вполне библейское, – с восхищением произнес Борис Константинович.

– Мурашки по спине бегут, – согласилась его супруга.

Бунин молчал. Затем вздохнул:

– Народ попустил. Народ и ответит. И все!

Вновь просили читать Михаила Осиповича.

– Хватит, господа, я сегодня не расположен…

И такой вид был у него, что от него отстали. Цетлин продолжал так тихо, любезно угощать и говорить о литературе, не напрягая голоса, благозвучно, интеллигентно, беззлобно.

На Бунина снизошла какая-то сладкая грусть, которая всегда являлась для него провозвестником переломных, роковых минут.

Увы, он не ведал, что этот вечер – последний для него в московском доме Цетлиных.

Главный фронт – внутренний!

Десятого марта 1918 года, в темный весенний день, Бунин записал в дневник слова, которые следует запомнить: «Люди спасаются только слабостью своих способностей, – слабостью воображения, внимания, мысли, иначе нельзя было бы жить.

Толстой сказал про себя однажды:

– Вся беда в том, что у меня воображение немного живее, чем у других…

Есть и у меня эта беда».

И если мы помянули Толстого, то невольно просятся на бумагу его мысли из «Воскресения»: «Солнце грело, трава, оживая, росла и зеленела везде, где только не соскребли ее, не только на газонах бульваров, но и между плитами камней, и березы, тополи, черемуха распускали свои клейкие и пахучие листья, липы надували лопавшиеся почки; галки, воробьи и голуби по-весеннему радостно готовили уже гнезда, и мухи жужжали у стен, пригретые солнцем. Веселы были и растения, и птицы, и насекомые, и дети. Но люди – большие, взрослые люди – не переставали обманывать и мучить себя и друг друга. Люди считали, что священно и важно не это весеннее утро, не эта красота мира Божия, данная для блага всех существ, – красота, располагающая к миру, согласию и любви, а священно и важно то, что они сами выдумали, чтобы властвовать друг над другом».