18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Вальдемар Лысяк – Французская тропа (страница 34)

18

Так закончилась для меня "афера масок". Когда мне случается попасть в Париж, я всегда прихожу к маске в Hôtel des Invalides. Она напоминает мне максиму императора. Но не только она одна.

Фразу о великом и смешном Наполеон впервые высказал в варшавском Английском Отеле, в 1812 году – что, возможно, и не имеет особого значения – имея на голове огромную русскую меховую шапку, что уже имеет огромное значение. В Музее Армии стоит приглядеться к некоторым головным уборам "бога войны". Они более интересны, чем иные оставшиеся от него памятки – они словно символические знаки его жизненного пути и, похоже, прекрасно подтверждают уже упомянутое выражение.

Начал он с форменной треуголки, того самого расширенного вареника, который стал характерным элементом наполеоновской иконографии. Впервые он надел ее в десять лет, будучи учеником военной школы, которой заправляли монахи в Бриень-ле-Шато. Потом он уже всю жизнь носил треуголку, с честью снимая ее во время парадов своих победных когорт перед своими наиболее храбрыми и пострадавшими в боях отрядами. Во время одного из таких парадов, когда Наполеон шел вдоль ряда солдат, шляпа упала на землю. Некий лейтенант поднял ее и подал сзади императору. Тот, считая, будто ее подал капитан, который только что отдавал ему рапорт, не оборачиваясь, сказал:

- Благодарю, капитан.

- А какого полка, Сир? – с фантастической скоростью отреагировал молодой человек.

Наполеон повернулся, глянул на находчивого парня и, оценив столь необходимую на поле битвы способность ориентироваться, с улыбкой прибавил:

- Капитан моей гвардии.

К некоторым выгоревшим боевым товарищам Наполеон был очень привязан. В одной такой старой треуголке он посетил порт в Булони, где концентрировал Великую Армию для нападения на Британские Острова. Временами ветер срывал с него эту шляпу и уносил в море, но, как вспоминает паж Наполеона, Марко де Сен-Хилар, "всякий раз ему ее приносили назад, как предмет, который никто не осмелился бы присвоить, опасаясь допустить святотатство". Не осмелилось допустить этого само море, когда Наполеон бросился в шлюпку, чтобы спасать гибнущих во время чудовищной бури моряков, а волны сорвали треуголку с его головы. Через несколько часов те же самые волны, которые поглотили около двух сотен человек, выбросили эту черную треуголку на берег, прямо ему под ноги (sic!), в то самое место, где он стоял, молча переживая трагедию. Бонапарте прошептал: "Я думал, что никогда уже ее не увижу", поднял пропитавшуюся водой, словно губка, треуголку и, не поднимая головы, направился к баракам.

Военную треуголку он любил не потому, что любил войну. Только непосвященные люди считают, будто он испытывал к ней аффект. Он принимал войну, поскольку та была необходимым инструментом реализации его планов, и взяв этот инструмент в руки впервые – постарался достичь виртуозного владения им. Но он был достаточно умен, чтобы любить войну, и очень хорошо помнил слова Лао-Це: "Величайшим завоевателем является тот, кто способен побеждать без битвы". Наполеон предчувствовал, что не Аустерлиц – но Кодекс, не Йена – но срыв с Европы пут феодализма, не Ваграм – но уничтожение Святой Инквизиции представят его победителем для потомков. Как-то раз он сам сказал: "Ну что такое война? Варварское ремесло. Будущее принадлежит победам без пушек и штыков". Такие слова в устах апостола мира, каким был Лао-Це, могут мало что значить, зато в устах "бога войны" становятся весьма серьезными. Но военную треуголку он любил не потому.

Он любил ее, поскольку та сопровождала его на первых ступенях карьеры и сделала из Буонапарте – Бонапарте. Во время одной из битв, уже на склоне карьеры, когда маршалы, видя, что он приболел и устал, просили, чтобы он не слишком выдвигался, буркнул на это:

- Слишком долго я был императором, самое время, чтобы я снова стал генералом Бонапарте! (после чего сам возглавил контрнаступление).

Тем не менее, здесь он был уже исключительно императором; с тех пор, как надел на голову корону, он уже не перестал быть им до самой смерти.

Если быть точнее, он надел две короны. Императорскую, по образцу короны Карла Великого, для него выполнил придворный ювелир Бьенне за 8 тысяч франков (коронационное платье императрицы Жозефины стоило 74 тысячи франков). В Милане же он надел себе на голову королевскую корону лонгобардов, взятую на время из базилики Святого Иоанна Крестителя в Монца.

Будучи монархом и солдатом, он надевал и гражданский цилиндр. Тогда, когда, играясь в Гарун-аль-Рашида и выходя инкогнито на улицы Парижа, слушал, что говорят о нем подданные. Как-то раз вместе с Бертраном он зашел к ювелиру и, осматривая дорогое ожерелье, что-то буркнул про "мошенника Бонапарте". Услышав это, ювелир вспылил, схватил тяжелую метлу на длинной ручке и, страшно при этом ругаясь, бросился на человека, оскорбившего императора. Впоследствии Наполеон вспоминал, что для него было удовольствием, когда его обругали, да еще и сбили цилиндр с головы. Несомненно. Было в этой сцене возвышенное чувство для монарха, но если бы великий маршал двора не закрыл бы его собственным телом и не принял удары на собственную спину, давая Наполеону время для бегства, тогда его подданный побил бы своего повелителя как собаку. "От великого до смешного один шаг".

Шаги эти сокращались с ходом времени, когда Наполеон надевал все новые головные уборы. В российских степях его побил "генерал Мороз", и тогда треуголку заменила большая соболья шапка, застегиваемая под подбородком, и в которой он выглядел "словно жирный медведь". Надевал он и военные головные уборы. Когда над Неменом, отправляясь на разведку местности, он взял уланскую рогатую шапку у полковника Понговского, а на берегу Березины – фуражерку легких кавалеристов (татарского типа, неслужебную) у Вонсовича – это были жесты возвышенные, поскольку кампанию 1812 года он сам объявил "войной за Польшу". Но когда двумя годами спустя, находясь в плену на Эльбе, он натянул прусскую полевую фуражку, чтобы не узнали подданные – это было уже жалкое зрелище. "От великого…" В Ле-Люк в этом картузе его увидела сестра, Полина Боргезе:

- И что должен означать этот маскарад? Что ты из себя сделал?! Не стану я обнимать тебя в том свинстве!

Наполеон, не говоря ни слова, вышел, бросил фуражку в угол, вернулся, и они упали друг другу в объятия.

Еще у него был коронационный берет (бархатный ток а-ля Генрих IV, с перьями и застежкой из бриллианта "Регент"), который Наполеон надел после возвращения с Эльбы, на Марсовом Поле, чтобы объявить новую, либеральную конституцию (1 июня 1814 года). Тут он совершил большую ошибку. Тогда Франции нужен был вождь, а не театральное величие, и солдаты при виде берета ругались про себя. "От великого до смешного…"

И, наконец, Святая Елена. Там ему казалось, что с каждым годом становится все более комической фигуркой исторической панорамы: замкнутый в клетке, болезненный, толстый, уже не могущий сесть на коня, проводящий время в воспоминаниях, работе в огороде, в наблюдениях за жизнью муравьев и любовных игр рыб в лонгвудском пруду. "Нужно мне было умереть под Ватерлоо", - сказал он доктору О'Мери. Именно тогда, за год до смерти, появился и последний символ – соломенная шляпа с широкими полями и с ленточкой, на голове пожилого человека в домашних туфлях и блузе огородника. Эта шляпа находится сейчас в коллекции его потомка, герцога Наполеона. Мне было позволено взять его в руки, что меня тронуло намного сильнее, чем когда я видел его корону.

Ведь вся эта символика головных уборов Наполеона, от короны до соломенной шляпы – совершенно иллюзорная. На Святой Елене величие Бонапарте достигло зенита: надев соломенную шляпу, он был смешон для себя самого, но не для окружающего мира. Во всем этом видели Голгофу, и мир пережил ужасное потрясение, в результате которого могущество ампирной легенды лишь росло. Смерть Наполеона покрыло трауром миллионы людей в самых отдаленных уголках мира.

Умирал он не как огородник – как вождь. Уже без чувств, он воскликнул, за момент до смерти:

- Десе! Массена! Мы должны победить!... Франция… армейский фронт!

Понятно, что Десе и Массена. Дважды, под Маренго и Эсслингом, могло произойти более раннее Ватерлоо, и тогда эпопея Ампира остановилась бы на пол пути. Благодаря же им, она пошла дальше. Под Маренго (1800), когда австрийцы гнали удирающих французов словно стадо скота, Наполеон направил к отосланному днем ранее Десе посланца с запиской, в которой было только одно предложение: "Ради Бога, если только это еще возможно, вернись!". Находящийся на расстоянии в несколько десятков километров Десе совершил чудо: он успел вернуться со своей дивизией, и австрийцы из погонщиков превратились в скот, предназначенный на заклание. Под Эсслингом (1809) часть Великой Армии была отрезана, поскольку австрийцам удалось сжечь переправу на Дунае. Британский историк впоследствии верно написал, что "судьбы Европы зависели от того, выстоит ли французская пехота до времени ремонта мостов". Ситуация была отчаянная, и Наполеон приказал Массене продержаться "как минимум, четыре часа". Массена, весь черный от пороха и дыма, схватил посланца за руку так сильно, что след был виден еще через месяц, и прохрипел: