реклама
Бургер менюБургер меню

Вадим Прокофьев – Когда зацветают подснежники (страница 21)

18

Соколова вызвали на следующий день. Он не торопясь оделся, оглядел камеру. Когда жандарм отвернулся, сунул жокейку под жилет.

Снова приемная. Жандармский унтер что-то очень предупредителен. Стул предложил.

— Благодарю вас! Сижу уже месяцы!

Жандарм смеется.

Соколов подходит к окну. Унтер, чтобы ему было удобнее вести беседу, усаживается на подоконнике. Этого еще недоставало! Придется схватить за ноги и перекувырнуть в окно…

Василий Николаевич оглядывается.

Никого. Надо решаться.

Сзади скрипит дверь… Соколов оборачивается.

— Ну, батенька, поздравляю вас! Псков согласился. Вы свободны!

— Сейчас? Совсем?

— Сейчас, сейчас. Не совсем, конечно, а под особый… Вот распишитесь — и на все четыре…

Через полчаса Соколов шагает по улице. Он свободен! Он может коснуться рукой листьев каштанов, притронуться к цветам на газоне — ему так хочется их приласкать, вдохнуть их аромат! Но ему больно нагнуться…

Жокейская фуражка! Она напомнила о «Лукьяновке», Володе. Жокейка раньше своего владельца вышла на волю.

Но Мирон знает теперь — революция выпустит всех!

И может быть, они снова встретятся!

Глава VI

Вот ведь говорят бывалые подпольщики, что тюрьмы — это университеты, люди твердой воли умеют и в застенке идти в ногу со временем, учиться и учиться. Это, наверное, так, даже наверняка так, но только для мирного времени, а в годы революции вся жизнь идет иными шагами.

Казалось, просидел в «Лукьяновке» не так уж долго, а отстал от событий, словно из макаркиной глухомани заявился.

Когда-то был и Смоленск и Самара. Было и транспортно-техническое бюро ЦК. И забот был полон рот. Ни минуты покоя. А о чем тогда заботились? Собирали партию, налаживали связи. И больше всего думали о том, как бы поконспиративней обставить свои дела. А дел столько, что за ними иногда и будущего не видели. Ведь тогда у партии еще не было армии рабочих, она только начинала формироваться. Училась, можно сказать, шагистике. Стачки, забастовки. И если уж сравнивать с армией, то все это напоминало маневр. В тех условиях их транспортно-техническое бюро было неплохим интендантством.

А теперь? О каких маневрах может быть речь? Идет настоящая война. И партия располагает не отдельными отрядами — кружками, ячейками, нет, у нее армия рабочих: полки — заводы, дивизии — города. Они вышли на улицы. Они завоевывают площади. И они нуждаются в оружии, чтобы идти в бой, им нужен штаб, который умел бы руководить не маневрами, а войной, кровопролитной, с победами и поражениями, атаками и ретирадами.

Да, времена изменились. А вот их интендантство, то бишь технический штаб ЦК, — транспортная контора?..

При первом же знакомстве с делами Соколов убедился — нет, интендантство все то же. Оно не перестроилось согласно велению времени.

И забилось к тому же в дыру. У этой дыры громкое имя — Орел. Вот уж действительно кто-то посмеялся. Не город, а яма. Стоит на обочине в прямом и переносном смысле. Живет воспоминаниями прошлого: де, мол, Орловщина — заповедник, гнездо великих писателей.

А ныне знаменито это гнездовье только своей тюрьмой. Орловский централ прославился жестокостью на всю жестокую царскую Россию. И вряд ли есть еще один такой застенок.

С точки зрения перспектив, у Орла никаких шансов на полет. В общем не орел, а побитое молью облезлое чучело.

В Орле старый друг по Смоленску — Голубков. Отличнейшие явки, налаженное паспортное бюро, обширные связи с провинцией. А жизнь все равно идет мимо. И «лавочку» в Орле надо как можно скорее прикрыть, а вернее — перенести в другое место, поближе к эпицентру революционных потрясений.

В этой мысли друзья утвердились после свидания с Авелем Енукидзе, заглянувшим в Орел проездом из Питера. Авель полон радужных надежд. Радужные, конечно, от темперамента.

Орел Авель обозвал «протухшим дырявым бурдюком». Техническое бюро ЦК напоминает Енукидзе «ночлежку для слепых и глухонемых», явочные квартиры — «исповедальни под обломками рухнувших храмов».

Сравнения цветистые, тем более что Авель пересыпает их грузинскими междометиями. Слушать его спокойно просто невозможно.

Но и он конспирирует. Из Енукидзе едва выпытали, что «Нина», та самая прямо-таки легендарная типография ЦК, переводится из Баку в Питер и будет работать легально. В Москве и столице создаются легальные большевистские издательства.

В общем, куча новостей. И право, теперь уже кажется, что орловские пенаты и впрямь несколько попахивают…

Вечером перед отъездом Енукидзе сменил гнев на милость. Даже этого повидавшего виды подпольщика поразило, с какой легкостью Голубков добыл для него билеты на скорый, отдельное купе. И Авель сам видел, как начальник станции шаркнул ножкой перед Голубковым.

— В Питере у меня встреча была, не поверите, с Лениным. Письма Ленина читал. Статьи Ленина печатал. Книги Ленина тоже печатал. А вот увидел его только сейчас. Никитич познакомил. А Ленин мне руку пожал, рассматривает. Что-то говорил, наверное. А я, понимаешь, не расслышал. Народу много, все галдят. У них там, понимаешь, заседание. Ленин меня в сторонку отвел, спрашивает мнение, нужно ли с меньшевиками объединяться «ухо в ухо». А я ему по-кавказски ответил. Доволен остался. Просил скорее типографию переводить, а машину как знаю… на месте смотреть.

— Это как же — типографию переводить, а машину нет? Вы что же дом, что ли, или там у вас не дом, а конюшня? Слыхали мы кое-что о вашем помещении…

— Зачем конюшня? Людей отправлю. Машина тяжелая. Поезда сам знаешь, как ходят. А водой поздно.

Соколов подумал, что, пожалуй, Авель прав. Если в Питере будут легально выходить большевистские издания, то и легальная типография, да и не с такими машинами, найдется.

Едва проводили Авеля, сели чаи гонять на квартире адвоката Переверзева — телеграмма:

«Дело Мирона слушается на днях необходим выезд Москву Зимин».

Значит, о них все же вспомнили.

Переверзев, конечно, ничего не понимает, роется в каких-то газетах, ведомостях, упрекает за то, что его, адвоката, да с таким именем, не пригласили, чтобы защищать Мирона.

Соколов втихомолку посмеивается. Знал бы этот адвокатик, о каком процессе речь идет. Зимин — это Красин, и никакого процесса, попросту нужно немедленно собираться и ехать в Москву.

Голубков опечален, ему тоже хочется в первопрестольную. Ведь это его родина, и там уймища друзей, знакомых, и, что главное, он там может разжиться деньгами. Касса-то пуста.

Договорились, что, как только вернется Соколов, Голубков немедля двинет в Москву, прихватит с собой паспортную технику, в общем, положит начало «великому переселению».

Но переселение затянулось, хотя Никитич при свидании требовал скорее развернуть большое «комиссионное дело», создавать в столице «большой торговый центр», «склады», добывать «новые образцы товаров». Разговаривали, сидя в лихаче, а у извозчика, известно, уши всегда на затылке.

Соколову предстояло взять на себя заведование паспортными делами Московского комитета, развернуть типографию в специально снятом для этого «Магазине кавказских фруктов» на Лесной, а главное — всеми средствами добывать оружие, организовывать склады, где его можно хранить до времени.

А время наступало грозное. Мирон это почувствовал на себе. Вынужденный ненадолго съездить в Самару, он застрял на обратном пути. Железнодорожники бастовали.

Поезд остановился в Пензе, да так и примерз к платформе. Поездная бригада в полном составе проследовала на митинг в депо. А этот митинг, как удалось выяснить Мирону, длится уже несколько дней, с перерывами на обед и на краткий сон. Сунулся было в депо — куда там! Заправляют эсеры, никого постороннего не пускают.

Проходит день. Проходит второй. В вокзальной кассе застрявшим пассажирам выплачивают суточные. Конечно, тем, кто едет мягкими вагонами. Мирон в мягком и, так как нужно скоротать время, отстаивает очереди за суточными. В купе холодно ночами, приходится кутаться во что попало. Попутчики изрядно надоели друг другу, но стараются быть вежливыми. И только врач — офицер, следующий на побывку с Дальнего Востока, нервничает, ведь дни у него наперечет. Ругается. И пытается выбраться из опостылевшей Пензы.

На шестые сутки офицер сговорился с комендантом военного эшелона, прихватил с собой и Соколова.

Они въезжали в Москву 18 октября.

Улицы пестрели расклеенными текстами царского манифеста.

Толпы людей теснились у афишных тумб. Кто-то от умиления плакал. Большинство недоверчиво улыбалось. В адрес царя сыпались и нецензурные словечки.

В университете, около памятника Ломоносову, непрерывные митинги.

После орловского болота, после осточертевшей Пензы Москва кажется обетованным городом. Она радует и тревожит. Она напоминает, что в России революция. И надо браться за дело.

— Мирон, честное слово, Мирон! И провалиться мне на этом месте!..

— А разве тебя, хвостато-рогатое превосходительство, не предупредили?

— О чем? О том, что я поступаю под начало Мирона? Предупредили. Но я решил, что это кто-то другой. Уж больно тот, которого я знал по Самаре, был придирой и брюзгой…

— Я вот тебе сейчас такого придиру…

Соколов поперхнулся. В объятьях Богомолова не до ругани, вздохнуть бы! Богомолов наконец разжал руки.

— Ну, а теперь проваливайся…

— Куда прикажете?

— В преисподнюю, куда же еще чертям надлежит?