Вадим Пеунов – Об исполнении доложить (страница 12)
— Дюже подозрительный дедок. Смахивает на знакомого чекиста. Только тот ходил бритым.
Сняли седую бороду с Кряжа, и сразу он перестал быть ветхозаветным стариком. Бандит опознал чекиста:
— Он! Он прописался в нашем штабе, он брал батьку Барвинка.
А Чухлай по своим неудачам догадывался, что нам удалось кого-то заслать к нему в банду. Кряжа он все время держал на подозрении.
Расправа над чекистом была лютой. Ему отрубили по очереди все пальцы, потом кисти рук, затем вспороли живот.
Наблюдавшая эту страшную расправу Надежда не выдержала, выхватила наган и застрелила Савона Илларионовича, прекратила его нечеловеческие муки. А Чухлай хотел доведаться от чекиста, с кем он связан, кто ему помогал. Под впечатлением ужасной трагедии, случившейся с Кряжем, который хотел помочь ей порвать с бандой, Надежда наговорила Чухлаю лишнего: «Думаешь, этого извел, и все закончилось? Да тут вокруг тебя через одного — чекисты! Гулять тебе, Филипп Андреевич, осталось ровно день. А потом посадят в клетку, как бешеного пса, и повезут из села в село».
Чухлай совсем озверел. Подскочил к Надежде, сбил ее с ног, схватил за косы и давай таскать.
— Чекистам продалась! А мне доносят, что этот белобородый Савон днюет и ночует возле твоей хаты и ты по ночам держишь с ним совет!
— Держу! — кричала Надежда. — Он человек, а ты — скот! Ты своего ребенка живого жрешь!
Надежду затащили в кузницу, привязали руки к наковальне, и Чухлай бил молотком по пальцам своей возлюбленной, которая в то время носила под сердцем его ребенка.
Тут появился наш Леня. Увидел замученного Савона Илларионовича, услышал крик, доносившийся из кузницы, потерял самообладание. Застрелил нескольких бандитов. И его самого убили.
Обо всех этих событиях стало известно на основной базе банды. Караулов еще не знал, что погиб именно Савон Илларионович. Он обратился к чухлаевцам с призывом.
— Ждете, пока каждому из вас Чухлай выпустит кишки! Кто не трус — со мною! Докажите Советской власти свое искреннее раскаяние!
В коротком, но яростном бою была уничтожена почти вся охрана Чухлая, его самого взяли живым.
Прежде чем распустить бывших бандитов по домам: к земле, к женам, к детям, — надо было их допросить хотя бы в самых общих чертах. Нас интересовало многое, в том числе, где надо искать награбленное бандой. Работали мы все до упаду.
Но больше всех досталось нашему отрядному эскулапу Григорию Даниловичу Терещенко. Часа четыре возился он с руками Надежды.
Среди чухлаевцев были такие, у которых гноились старые раны. У двоих началась гангрена, и надо было ампутировать конечности. Ко всему Терещенко установил несколько случаев заболевания сыпным тифом. Встал вопрос: что же делать с остальными? Может, следует изолировать? Их мыли, парили, дезинфицировали белье, одежду.
При виде всей этой заботы о вчерашних бандитах, которые прямо или косвенно виновны в смерти Савона Илларионовича, Лени Соловья и многих других, у меня возникло недоброе чувство: «Какие люди погибли, а эта сволочь осталась в живых и будет пользоваться плодами нашей победы».
К вечеру приехали родственники Лени Соловья, привезли ходатайство: Ивановский сельсовет просил похоронить героев у них в селе, на площади.
Стали готовить в последний путь наших боевых побратимов.
Сбившиеся с ног от нахлынувших хлопот, мы с Иваном Евдокимовичем в тот вечер что-то проморгали, недоучли. Ночью бежал из-под ареста Чухлай. Часовой, охранявший добротный кирпичный сарай местного попа, в котором содержался бандит, оказался оглушенным. Когда пришла смена, бедняга лежал на пороге перед распахнутой дверью.
Пеленгаторы дают первый адрес
Прошло без малого девятнадцать лет. За это время Надежду я не встречал. Но иногда вспоминал, когда речь заходила о чоновском отряде Ивана Караулова.
По насмешливым репликам, которыми Надежда встретила нас с капитаном Копейкой, можно было судить, что характер у нее не изменился.
Подошла, поздоровалась со мною за руку.
— Садись, сестренка, поближе, — приглашаю ее. — Расскажи про свое житье-бытье.
— А кто будет отрабатывать за меня на окопах урок?
— Коллективно поможем.
Мы отошли чуть в сторону от машины и присели на реденькую, но сочную траву. Я с любопытством рассматривал Надежду.
— Выглядишь ты, сестренка, — влюбиться можно. А жизнь твоя, как свидетельствуют глаза, не из веселых.
Она вздохнула:
— Угадал… И тогда угадал, и сейчас. Наверное, все по той же специальности? Судить по костюму — инженер, а Игорь Александрович возит тебя на машине. Должно быть, ты в большие начальники выбился?
Я улыбнулся и в тон ей ответил:
— Фамилию, сестренка, ты сменила. А помнится, Чухлай для тебя весь белый свет застил собою.
Надежда сорвала душистую травинку, стала разминать ее в пальцах.
— За давностью не должны бы судить… Признаюсь тебе первому, это я тогда освободила Чухлая.
«Разыгрывает!» — была первая моя реакция на ее слова. Но она как-то вся съежилась, напряглась, словно в ожидании неминуемого удара. Нижняя губа мелко подрагивала. Чтобы унять эту дрожь, Надежда закусила губу. Глаза повлажнели, стали еще более черными. И во мне родилось страстное желание крикнуть на всю округу: «Это после того, как он тебя изувечил!» Только профессиональная привычка владеть собою помогла мне промолчать.
Я невольно смотрел на ее руки. Понимал, что это нехорошо, но смотрел на короткие пальцы-обрубки. Надежда резким движением убрала руки за спину.
— У мужиков любовь, как сосновая лучина, прямая, сухая, занозистая, — заговорила она, — а у бабы — крученая, словно старый пенек, из каких гонят скипидар. Мужику с его палочной прямотой не понять, какими ходами бродит в женском сердце эта самая проклятая любовь. Отдать себя любимому на заклание — да разве есть счастье выше этого?..
Надежда начала свою исповедь сумрачно. Подняла на меня глаза, молит о снисхождении.
— Ты замечал, как ходит счастливая? — спросила она, но ответа не ждала, сама пояснила: — за километр опознаешь: не идет — лебедушкой плывет, земли не чувствует под собою. На кого глянет — одарит радостью, к кому прикоснется — от болей исцелит.
— Ума не приложу, — удивился я, — как ты все это проделала? Руки — сплошная рана, а часового оглушила.
— Не помню, словно зачумленная была. Терещенко колдовал над моими руками — влил в меня стакан спирту. Спьяну все… Освободила Чухлая, наделила своим платьем, вывела за село. Он на колени встал, ноги целует. «Ты, — говорит, — самая золотая на свете». А меня брезгливость одолела, словно наступила на раздавленную жабу. От той поры он для меня умер. А не освободила бы, страдала, ждала, надеялась. Получила бы весть, что расстрелян, а все равно ждала бы…
Это было выше моего понимания. Может, действительно я был болен «мужской прямотой», как говорила Надежда.
— Руки вскоре поджили, — продолжала она. — Ловко тогда Терещенко их заштопал. Засватал меня Шоха.
— Сугонюк?
Она кивнула.
— Говорит: «Я из-за своей любви к тебе чуть не лишился жизни. Не утек бы в свой час, повесил бы Чухлай». По первому разу я поднесла Шохе гарбуз. Угнездилось во мне презрение ко всему, что связано с бандой. Но жила я в хате у отчима. Трудилась, как пара волов, а все равно считалось, что ем чужой хлеб. Мать стала меня уговаривать: «Чего брыкаешься? Какой порядочный теперь на тебе женится?» Конечно, я была невеста не первой свежести. Двадцать шестой год… И Чухлаем таврована. Правда, ребеночек его родился мертвенький, оно и к лучшему. Мать не догадывалась, а Шоха знал, что я не бесприданница.
«Чухлаевские подарки», — мелькнуло у меня.
— Года три мы жили с Шохою, как все, — вела свою исповедь Надежда. — Обзавелись землицей. Но бог не дал детишек. Шоха меня за это поругивал, Чухлаем попрекал. Случалось, и ударит под пьяную руку. Я терпела: чувствовала себя виноватой. Бегала к бабкам-ворожеям, ходила к врачам. Врачи в один голос: «Ты, Надежда, женщина совершенно здоровая, можешь рожать целую дюжину. Надо бы проверить твоего мужа». Мой Шоха на дыбы: «Я мужик крепкий, мне твои врачи до фени!» Чтобы доказать свое, стал ходить к чужим бабам. Но чего нет — того не найдешь. Погоношился и сходил к врачам. От той поры стал тише воды, ниже травы. Я ему предлагала: «Возьмем сироток: мальчика и девочку». Он все сопел-сопел: «Нажитое кровавым потом отдавать чьим-то байстрюкам!» А однажды взбеленился: «От тебя, видать, пошло, бабы по селу треплют, что я сухостойный… Съездила бы в город, привезла оттуда в своей утробе… Все бы думали, что он мой, и я бы тебя простил». Ох, и умылся он у меня, чертов кобель, за такие слова красной юшкой.
Печальная повесть об исковерканной жизни. За совершенную в молодости трагическую ошибку Надежда платит вот уже два десятка лет. И впереди, считай, никакого просвета. Сорок три весны, сорок три зимы и осени… В этом возрасте человек подводит первый итог прожитого, сделанного и подумывает о суровой, неумолимой старости.
— В двадцать девятом в Александровке зачинали артель. Я без согласия Шохи сдала колхозу землю, коня, двух волов и корову с телкой. Уже грамотная была, от имени обоих написала заявление. Шоха схватился за топор, я — за вилы… На том и помирились. Беднее мы с ним не стали. Много ли нужно двоим? Я — в огородной бригаде, он — колхозный пасечник. Да своих с десяток ульев. Считай, по три-четыре пуда меду брали с каждого.