реклама
Бургер менюБургер меню

Вадим Панов – Кто-то просит прощения (страница 25)

18

– Ты как?

– Он. Меня. Вырубил. – Бочка пытается подняться, но его ведёт, и он вновь усаживается на землю. Нокаут. – Надо передохнуть.

– А побежали они куда?

Бочка долго обдумывает вопрос, после чего с прежней медлительностью сообщает:

– Они. Побежали. Потом.

Имея в виду – после того, как вырубили его, а значит, он ничего не видел.

Шумахер ответ понимает, сплёвывает, встаёт и в бессильной злобе бьёт ногой землю. Голова у Бочки кружится не переставая.

О том, что он потерял фотоаппарат, Бочка вспомнил только в полдень – когда проснулся. И то не сразу, потому что голова болела дико.

11 лет назад, декабрь

Время…

Оно убивает тело – каждым шагом секундной стрелки, каждой сменой дня и ночи, каждой новой весной. Вечны лишь пирамиды – их время боится, а всё остальное однажды обратится в прах. И никто не знает, когда случится то самое «однажды», когда живое потеряет своё название и свой смысл, обратившись в горсть гниющей протоплазмы. Об этом моменте стараются не думать, потому что нет ничего хуже, чем знать, когда «однажды» наступит. Но никто о нём не забывает.

О том, что время – убивает.

Безжалостно и хладнокровно.

И оно лечит – душу, притупляя пережитое, окутывая даже самую острую боль ватным одеялом повседневности. Плотным, тяжёлым одеялом с миллиардами оттенков чувств: от чёрных до нежно-бирюзовых, цвета безоблачного неба. И ты теряешься в калейдоскопе этих ярких лоскутков, в коротких, быстро меняющихся эмоциях, из которых состоит наша жизнь, путаешься в них и так возвращаешься к привычной жизни. Другим, но возвращаешься.

Время – лечит. И только самые сильные чувства способны прорваться сквозь его ватное одеяло и навсегда остаться с тобой – до того самого мгновения, до «однажды». До того, как время заберёт своё.

В большинстве своём с нами навсегда остаются самые радостные, счастливые и весёлые воспоминания, те эмоции, благодаря которым за спиной вырастали крылья и казалось, что тебе всё по плечу. Абсолютно всё. И, наверное, так и было. Не забывается биение сердца, когда в ответ на признание ты слышишь: «Я тебя люблю»… не забывается взгляд, от которого всё внутри замирает… не забывается прикосновение, почувствовав которое ты понимаешь, что живёшь для того, чтобы любить…

Самые яркие эмоции не бывают чёрными.

Не должны быть чёрными…

Не имеют права быть чёрными…

Ведь это чувства, которые останутся с тобой до призыва Последней Трубы…

В квартире было тихо-тихо. Можно было бы сказать: «как на кладбище», но он поймал себя на мысли, что не хочет так говорить. Не может так говорить и так думать, несмотря на то, что и в самом деле оказался на кладбище. Или в склепе. Нет, ещё рано, пока – рано. Он ещё в квартире, стены которой слышали смех и весёлые возгласы, здесь радовались победам и достижениям, пусть маленьким, вроде красного аттестата или поступления в университет, но важным для живущих здесь людей достижениям. В этих стенах праздновали успехи и строили планы на будущее. А теперь квартира готовилась стать склепом. Пусть ненадолго, лишь на то время, которое проведёт в нём мёртвое тело – формально. А в действительности – навсегда.

На то время, пока в этих стенах будут помнить Рину.

Шторы задёрнуты, полумрак и очень тихо, потому что никого нет. Так захотела Рина – чтобы он пришёл, когда в квартире никого не будет. Чтобы встретились только они. Вдвоём.

Она не хотела прощаться при всех. Даже если все тихо сидят на кухне в противоположном конце квартиры и никак не мешают. Не хотела. И все сделали так, как она попросила.

В квартире только они.

Он смотрит на её тонкие руки – и помнит их совсем другими, не полными, но налитыми силой; он смотрит на потерявшие округлость плечи – и помнит их совсем другими, без выступающих костей; он смотрит на нездоровую кожу – и помнит её совсем другой, загорелой, шелковистой; он смотрит на впавшие щёки, потерявшие блеск волосы, бледные губы – и помнит совсем другое. Он не хочет помнить то, что видит, но знает, что никогда этого не забудет.

Квартира скоро станет склепом.

– Прости меня, – говорит он, глядя Рине в глаза. Глаза он помнит. Да, сейчас они грустны, но девушке доводилось грустить или задумываться раньше, и он помнит, какими они становились – такими же. Глаза не изменились. Только глаза. – Прости меня.

– За что? – Рина отвечает очень тихо.

– За то, что не смог помочь.

– И за то, что останешься жить?

Вопрос звучит едва слышно, но бьёт наотмашь. Бьёт в самую душу. Он вздрагивает, не находясь с ответом, а Рина продолжает:

– Вы все будете жить. Погрустите немного, только потому что «так положено», и будете жить. Будете радоваться каждому новому дню, бухать, трахаться… ты сойдёшься с Зеброй… или уже сошёлся и спишь с ней каждую ночь… а потом приходишь ко мне, делаешь унылую морду и говоришь «прости»? Что мне твоё «прости»? Какой в нём смысл?

Он хотел сказать, что Рина пожалеет о своих словах, но не мог. Потому что не желал превращать прощание в скандал. И знал, что не пожалеет. Не потому, что плохая, а потому что времени у неё нет. Хотя, может, и пожалеет, перед самым концом, когда всё, что было, становится ярким, а придуманное исчезает. Когда моменты прошлого наплывают друг на друга, ты видишь себя со стороны и иногда – стыдишься.

Он молчит. А ей не требуются ответы. Она хочет говорить сама.

– Я не хотела, чтобы так вышло, но меня не спрашивали. Я получила столько, сколько мне было отведено, ни секундой больше, но до сих пор не понимаю, почему получила так мало. Я делала всё, как ты говорил: надеялась и боролась до самого конца. Я делала всё, что имело смысл, и всё равно проиграла. Получается, смысла нет? И надеяться было не на что? Ничего нет, кроме решения, которое принимает кто-то за нас? Всё предопределено, и я не могла ничего изменить? Получается, так? И ты мне лгал. Врал в лицо, когда говорил о надежде! Ты мне врал!

Он мог сказать, что надежда – это не гарантия, а вера, но не мог этого сказать. Не сейчас. Не глядя в то настоящее, что осталось от Рины – в её глаза. Не сейчас. Не собирался рассказывать, как было тяжело ему и как безумно тяжело – сейчас. Слышать всё это. Видеть всё это.

Невыносимо.

Но он слушает и смотрит. И не превращает прощание в скандал. Он выдержит.

Он любит.

– А знаешь, я ни о чём не жалею! Я до конца верила, до конца боролась, я чувствовала себя живой и даже сейчас… – Рина судорожно выдыхает, кажется, вот-вот зайдётся в кашле, но справилась и продолжила: – Даже сейчас я жива. Ещё жива. И я бы сделала всё точно так же. А может, сделала бы ещё больше. Потому что мне кажется, что если бы я сделала ещё больше – у меня бы получилось. Обязательно получилось. И я жалею только о том, что не сделала больше.

Она понимает, что говорит? Понимает. Просто сейчас она говорит болью и страхом. И горем. И жуткой завистью. А он – молчит, потому что знает, чем Рина закончит свою речь, очень тихую, но очень яростную. Не догадывался – знал. Ждал и был готов услышать:

– Я тебя ненавижу.

Ответ он не придумывал заранее, слова пришли сами собой. Очень тихие. Очень честные. Те слова, которыми была пропитана его тоскующая душа:

– Я тебя люблю, – говорит он, глядя в то единственное, что осталось от его Рины. – И буду любить всегда.

А потом был конец декабря…

И той ночью город укутал снег.

Именно укутал: метели не случилось, потому что ветер загулял в степи, и снег мягким, сказочным одеялом лёг поверх прежней зимней одежды старого Иркутска. Коммунальные службы постарались счистить его с дорог и тротуаров, но дома и деревья не тронули, не нарушили изысканное снежное обрамление. А на Радищевском кладбище даже дорожки толком не успели почистить, и оно встретило процессию облачённым в белый, очень холодный саван, из которого тянулись к небу чёрные стволы деревьев. А только что выкопанная могила тянулась вниз, под саван, ненадолго прохудившийся в этом месте.

Но скоро город вновь укутает снег и восстановит порванное полотно.

Скоро…

Людей пришло меньше, чем он ожидал. То ли день такой выдался, что прочие заботы затмили скорбное приглашение, то ли устали ждать и постарались выбросить из головы умирающую девушку. Из головы и из памяти. Из жизни. А пришедшие были мрачны, но молчаливы, скупы на эмоции. Рыдали двое: мать Рины и Зебра. Но рыдали за всех. В голос. И их плач далеко разлетался по старому кладбищу. А когда рыдания стихали, можно было различить шелестящий шёпот: «Совсем молодая…» Так говорили и так думали. Ведь о чём ещё думать на похоронах двадцатилетней девчонки? Которой жить бы да жить, идти вперёд от победы к победе, от достижения к достижению, на радость старикам родителям. Смерть молодых противоестественна. Любая смерть: от болезни, несчастного случая, по злому умыслу – не важно. Важно то, что молодые должны жить. И потому эта фраза: «Совсем молодая…» стала главной во время прощания.

Не могла не стать.

– Рина институт успела окончить?

– Академический взяла на последнем курсе.

– Из-за этого?

– Из-за этого.

– Не успела, значит.

– Да.

– Молодая совсем.

– И не говори…

– И не спасёшься от него.

– Говорят, жених у Рины был, так он большие деньги на лечение давал. Даже в Москву с ней летал.

– Жених богатый?

– Какая теперь разница?

– И то верно. Не помогли деньги.