Вадим Макшеев – Разбитое зеркало (страница 40)
Когда мне было лет десять, отец принес домой купленный у букиниста Альманах новгородских любителей древности, в котором была история нашего рода еще с тех времен, когда мои далекие татарские предки перешли под руку русского царя. Книжка эта потерялась во время войны, я ее путем и не прочел: что значило для меня — кто из моих прапрадедов воевал при Петре, кто под Бородином, кто и чем был дарован? Знаю, один из них — генерал-лейтенант — был путешественником и писателем, а мой умерший в тридцатых годах в Ленинграде дед тоже был генералом. Своя у меня дорога, своя судьба, но Отчизна — одна Россия. Всякое было в моей жизни — бывало обидно, бывало горько, но ты всегда для меня была Родиной, моей Россией. И я тоже что-то делал для тебя. Когда жил в деревне и потом, будучи журналистом, затем — когда стал писателем. На твоем бескрайнем поле есть крохотный клочок возделанной мною пашни, за который, умирая, не придется краснеть.
Тих, спокоен вечер, потускнел в логу костер осинок, потеряли вдали цвет озимые. Только неумолчно стрекочет в стерне кузнечик, сильнее запах жнивья.
По неширокому, в две плашки, тротуару иду к колодцу, и пустые ведра на покатом коромысле, покачиваясь в лад шагам, поскрипывают железными дужками. Словно вторя им, удаляясь, звякает ботало — это в пронизанном солнечными лучами облачке пыли возвращается с пастбища разномастное стадо, — лениво отмахиваясь от мельтешащей мошкары, бредут грузные коровы, толкаются телята, дробят ножками кучно держащиеся овечки. Безветренный июльский вечер еще полон тепла и прощального света, над провисшими проводами носятся стрижи, пахнет стадом, свежескошенной травой, мелеющей на задах деревни речкой.
Навстречу куда-то торопится девчушка, босоногая, лет пяти, с ломтем хлеба в руке. Опускающееся солнце слепит глаза, я вижу ее в просвеченном белом платьишке на фоне заката, и растрепавшиеся на голове белокурые волосенки кажутся светящимся венчиком. И вдруг эта возникшая в солнечном сиянии девочка напомнила мне моих дочерей — когда-то давным-давно в другой, далекой отсюда деревне возвращался я с работы, и они спешили навстречу в выцветших платьицах, по-взрослому повязанные платочками, и солнце, опускаясь за рекой, высвечивало их маленькие трогательные фигурки. Всплыло в памяти хорошее, сжалось сердце.
И было еще более давнее, невозвратное, кажущееся теперь совсем из другой, но тоже из моей жизни, — угасающий день и сестренка, протягивающая мне худенькие ручонки.
От бревенчатых домов, заплотов и поленниц протянулись тени, слышу, как в пригоне за ближним домом певучий женский голос уговаривает стоять корову, как первые струи молока с тугим звоном ударяют о дно подойника. Убежала босоногая девчушка, поскрипывают дужки ведер на крючках коромысла, все глуше жестяное звяканье ботала.
Далеко, в начале пути, осталось детство, давно смешалась с соленой океанской волной вода с речных плесов моей молодости, неодолимо течет время, и где-то за недалекой излучиной последний причал. Где же, на каком плесе была моя главная жизнь? В бедном ли, но светлом детстве, в тяжелом ли военном отрочестве или в дальней сибирской деревеньке, где делил с колхозниками трудный хлеб, жил их заботами, был счастлив в минуты их радости? Не потому ли так часто вспоминаются крытые деревенскими пластами избенки, поля, окаймленные лесом, тележные колеи дорог… Опять снилась сегодня отражающая закатное небо знакомая река, видел — устало гребу в лодке, уплывают за кормой оставленные тяжелыми гребями маленькие водовороты, тянутся песчаные отмели, остаются позади сползшие с крутояра, зябко подрагивающие на стрежне обреченные березки. И рвутся, уносятся к густеющему небу поющие женские голоса. Сколько раз возвращался я так по реке с покосниками, сколько слышал под скрип уключин протяжных песен. В скольких разных, далеких друг от друга местах расставался с чем-то дорогим и близким, терял и обретал родных и всюду оставлял часть моей жизни. Так где же ее вершина?
Покачиваются ведра, узкие плашки тротуара прогибаются под ногами, утопает в золотой гряде облаков солнце. Возле колодезного сруба плахи заплесканы, сыро пахнет мокрым деревом. Подымаю сбитую из тяжелых досок крышку колодца, и совсем близко в студено пахнущей родником воде отражается мое лицо. Гремит железом цепь, с плеском упавшее ведро, зачерпнувшись за край, тонет, раскручивая барабан и ручку ворота. Склонившись, смотрю на разволновавшуюся поверхность — говорят, глядя в колодец, иногда удается увидеть свое будущее. Мне уже ни к чему загадывать, я хочу разглядеть свое прошлое. Кого же увижу я — мальчика с коротко остриженной челкой на берегу моря, изможденного парнишку в женском пальто, тянущего салазки с дровами по зимней дороге, или покажется темная река под крутояром, глубоко осевшая лодка с возвращающимися покосниками? А может, увижу журналиста в светлом плаще, с надеждой глядящего в даль, — где-то есть у меня такая фотография. Успокаивается, угасает рябь, и в зеркале воды вижу только отраженный кусочек неба, вижу пристально вглядывающиеся в меня глаза пожилого усталого человека…
Рассказы
РОДНЕНЬКИЕ МОИ…
Перевозчик-водогребщик,
Старичок седой,
Перевези меня на ту сторону,
Сторону — домой…
— Родненькие вы мои, да милы вы мои, — нараспев приговаривала Ольга, собирая нам на стол, семенила в сени, возвращалась оттуда с очередной поставушкой и, по-старушечьи суетясь, все повторяла изумленно, радостно:
— Родненькие вы мои, да милы вы мои…
И от этого ласкового, трогательного приговаривания подступали у меня к глазам слезы.
И ведь всего-то навсего жили когда-то вместе в одной деревне, сколько лет минуло, сколько всего ушло безвозвратно, и сами-то мы постарели, изменились. А вот довелось свидеться, и впрямь будто родные. А когда жили там, в Маломуромке, я у нее и в избе-то ни разу не был — поди-ко, эти самотканые половички еще оттуда, и тот цветастый коврик на стене висел там, и этой скатеркой накрывала она стол в той нашей деревне, которой теперь нет.
Сквозь промытые оконные стекла ее теперешнего домишка виднелась изъезженная лесовозами улица со скудной зеленью пыльного подорожника по обочинам, ближе к завалинке лопушился репей, реки из окон не было видно, но, когда мы шли сюда, отражавшая небо водная гладь за бревенчатыми домами и огородами была все время рядом, и сейчас в избе я тоже ощущал близость этой до боли знакомой реки. Кривулиной огибая густо поросший тальником противоположный берег, она уходила за поворот и там, то выпрямляясь на коротких плесах, то снова изгибаясь в крутые излучины, несла свою смолянисто-черную воду к Оби мимо новых причалов и забытых деревень, мимо обрывистого яра, где когда-то мочило непогодой и сушило солнцем избяные крыши моей Маломуромки, мыла стрежью еще более далекий отсюда крутояр, где стояла Красноярка — деревня, в которой я тоже когда-то жил, но где тоже уже нет ни изб, ни улиц, где давно сопрели на земле жерди упавших поскотин и не пашутся зарастающие поля, где год от года все выше осинник на заброшенных могилах…
Вчера, когда в пропахшем бензином самолетике летели мы с женой в Тевриз, я все пытался не проглядеть знакомые места, смотрел на извилистый Васюган, уходящую в туманное марево горизонта болотистую согру, и, когда уже устал ждать, когда решил, что проглядел, вдруг кротко засветлели внизу островки стиснутых тайгой полей, открылась махонькая елань на яру, где стояла наша деревня, в которой работал я когда-то счетоводом… Глянул на жену, она тоже увидела, что-то крикнула мне, показывая вниз, но из-за гула мотора я не расслышал слов. Прижавшись лицом к холодному стеклу иллюминатора, глядел и глядел на остающийся позади светлый клочок земли…
Думали приплыть сюда по реке, но «Ракеты» и «Метеоры» с Оби на Васюган не заходят, пароходишко, на котором добирался народ в военные и послевоенные годы, старый колесный пароходишко, который ждали и провожали в прибрежных деревнях, последний раз оглашая гудками реку, прошлепал плицами по темной торфянистой воде лет двадцать пять назад, и все, кому надо, летают сюда и отсюда самолетами.
Исчезли с лица земли прибрежные деревни: Новоспасск, Новая Жизнь, Сидельниково, Комарный, Рагузино, Красноярка, Маломуромка, Петровка, Калганак, Черемшанка, Желтый Яр, Березов Яр, Дальний Яр, Огнев Яр, Веселый… Станешь перечислять — будто на поминках. Одни названия, да и те скоро забудутся. Не останавливаясь в пути, идут теперь мимо опустевших берегов еле вмещающиеся в русло самоходные баржи, спешат, покуда не обмелели перекаты, завезти нефтяникам грузы в Катальгу, Новый и Средний Васюган. Остался из прежних деревень в верховье реки еще Майск, где до войны были самые хлебные колхозы, но где хлеб уже не сеют, появился в стороне от Васюган а вахтовый поселок Пионерный, куда возят на вахту нефтяников из Томска и аж из Белоруссии. Остался Тевриз, где прежде был колхоз, а сейчас лесопункт, и откуда рабочих возят самолетами и вертолетами на Пионерный заготовлять лес на лежневки к буровым.
Двадцать шесть лет не был я тут, и как все изменилось! Здесь прожил двадцать лет; когда покинул эти места, шел мне тридцать пятый год. Прощаясь в последний раз, оглянулся тогда на источенный стрижами крутояр, на нашу деревню, но мысли были о будущем. Потом иногда стало сниться прошлое. И тяжелое, страшное, что было, и светлое тоже. И захотелось поглядеть, что и как там. Но все откладывал, все было недосуг, успокаивал себя — нынче не могу, соберусь на будущий год, непременно соберусь. Искренне говорил… Но время шло, и уже не к кому и не к чему стало ехать. А ночами все снилось. Просыпался, не мог вспомнить, что видел, только знал — был там. И жена по утрам рассказывала свои сны — видела деревню, домишко, в котором родились наши дочери. Снилось — все запущено, заброшено, и что-то потеряли мы, что-то ищем вместе. И вот собрались поглядеть то место, где стояла деревня, наша изба, пройтись по заросшим дорожкам, обвалившимся мосткам.