Вадим Левенталь – Призрачное действие на расстоянии (страница 5)
За исключением этих двух моментов «Литературная матрица» предстает перед вами в первозданном виде. Уверен, тот заряд беспокойства, свободного полета мысли и мучительных сомнений, который в ней есть, не только не растерялся со временем, но стал еще более взрывоопасным.
Карамзин,
или Путь туда и обратно
Начать нужно вот с чего: подвинуть Пушкина.
Это вообще цеховая забава – хороша тем, что не надоедает: сколько его ни двигай – он не двигается, хоть лопни. Стоит, как вросшая в берег моря скала: погреться, занырнуть, но не сдвинуть – будет стоять всегда, и если вдруг сдвинется, это будет сигналом к концу русского мира. Но отчего же не потолкать? Довлатовские тетки в «Заповеднике», пелевинские мардонги и Бродский, небрежно роняющий «Баратынский выше Пушкина», – шлепнем ладошкой и мы: Пушкин не изобретал русского литературного языка, его изобрел Карамзин.
Коровам все равно, откуда возник луг, на котором они пасутся, – мы, мирно пасущиеся на заливных лугах русской речи
Из каких юношей вырастают имаго таких стариков? Ибо даже Карамзин был юношей – и более того: для русской литературы куда важнее сановного автора «Истории государства Российского», которой – в обложках таких, будто это манга а-ля рюс, – торгуют у метро
Поехать в Европу попутешествовать любопытства ради – сама эта идея совершенно европейская. Это там юноше – после учебы и прежде чем осесть, остепениться, заняться делом, что бы это ни значило, – полагалось проехаться по свету, узнать, как где живут люди, напроситься в гости к знаменитостям, завести знакомства, мир посмотреть, себя показать. Русские юноши со времен Петра отправлялись на Запад только чтобы набраться – кто-то набирался знаний, кто-то кое-чего покрепче, – что, конечно, хорошо, и все же: Карамзин едет в прекраснейшее из путешествий, путешествие к самому себе, в терминах века – «путешествие сердца».
Карамзин отправляется искать Карамзина – но каждый, кто затеет такое предприятие всерьез, вернется с сокровищами для всех живых существ.
Вот тема: Карамзин как Петр Первый русской литературы. Если один прорубил окно в Европу
Карамзин знал, куда и зачем едет. Это сейчас в двадцать три года полагается, помаявшись с подносами или
Вот: великая русская литература была создана не по капризной прихоти гения, походя, в танце выбрасывающего из рукавов то озеро-роман, то лебедя-поэму, – но изнурительным трудом и предельной самодисциплиной, по умыслу. Без малого тысячу лет русская литература создавалась на старославянском – традиция почтенная, добрая, Ломоносов с Державиным даже еще разогнали этот движок на максимум скоростей, которые он мог выдержать, – Карамзин догадался, что пора менять не стиль, не лексику, не жанр – язык. Так когда-то стал писать на итальянском Данте и на французском Рабле, – фокус здесь в том, что Карамзин рядом с этими гигантами полурослик, хоббит, – но именно он принес на родину сокровище, кольцо всевластья, которое русские писатели носили после него больше ста лет (и, может быть, носят до сих пор, только магия из мира ушла).
Сказка, однако, ложь: не бывает ни гномов, ни волшебников, никто не вытащит тебя за шкирку из теплой норы; в реальности в такое путешествие можно отправиться, только выбросив себя в сферу тотального, космического одиночества, только приложив усилие, которое в конечном счете окажется больше силы тяготения обстоятельств, окружения, исторической обстановки – всего того, что мы называем жизнью.
Можно только догадываться, чего стоило Карамзину, человеку в Москве, в общем, чужому (Симбирск его родной город – где это? наверняка где-то рядом с Новосибирском), небогатому, скромному и молчаливому, сойтись с кругом крупнейших интеллектуалов своего времени и чего, главное, стоило с этим кругом порвать – Новиков, Тургенев, Кутузов (не тот Тургенев и другой Кутузов, take care), Петров, Татищев, Херасков, – порвать, чтобы двигаться дальше, в холод, тьму и неизвестность, хотя устроился уже уютнее некуда: редактор журнала, не жук лапкой потрогал, осталось еще жениться поудобнее, да щей горшок да сам большой… Вместо этого Карамзин садится в дорожную карету и едет из Москвы прочь, на север.
Дело, в общем, не в масонстве, хотя, да, речь идет именно о братстве каменщиков, но это же в действительности что-то вроде ролевых игр, которые у всякой эпохи свои, – ну да, Карамзин снимает с себя плащ из занавески и отправляет на антресоли деревянный меч, – но главное – его тайная и твердая убежденность: пора менять парадигму, переходить, если угодно, от Великого делания к словам.
Нет, Новиков & Co не занимались, конечно, синтезом Философского камня. Но Великое делание они могли понимать и иначе – как совершенствование себя и мира. А коль скоро мир прозябает во зле только потому, что люди не знают, как им жить правильно и разумно, – им нужно просто-напросто объяснить, что такое хорошо и что такое плохо. Слова здесь могли иметь ценность только как слова наставления и поучения – и участники Дружеского ученого общества были в этом убеждении не одиноки, достаточно почитать хотя бы нравоучительные комедии Екатерины II (да, каждое утро, прежде чем приступить к делам, она надиктовывала секретарю несколько страниц новой пиесы – любопытно было бы взглянуть на преследования Общества с ее стороны как на момент литературной конкуренции).
Итак, русские армии бьют турков на Дунае и штурмуют Анапу, Ушаков наносит решающие последние удары превосходящим силам противника у берегов Болгарии – а за грохотом пушек и скрипом снастей неслышно заканчивается эпоха русского Просвещения: из путешествия по Европе возвращается ее могильщик – щеголеватый и развязный Карамзин. Молодой человек, к которому никто не в силах был отнестись всерьез.
Его не узнать: уезжал скромный, тихий и незаметный юноша, вернулся разодетый парижский модник, которого на обеде у Державина хозяйка вынуждена толкать под столом ногой, – слишком уж смело говорит, как бы до Императрицы не дошло, – но Карамзин как будто не замечает и продолжает эпатировать публику. Впрочем, эпатировать публику в XVIII веке было несколько проще, чем сейчас: достаточно было объявить, что ты собираешься издавать журнал и в нем печатать свои сочинения, – и добро бы хоть тайным советником был! мальчишка!
«Письма русского путешественника», которые он будет печатать в своем «Московском журнале», такие же, в общем, письма, как «Записки охотника» – записки: в действительности за два года путешествия Карамзин писем практически не писал. Книгу он напишет в Москве частями, по мере публикации, но это мало кто поначалу заметит, бросится в глаза другое – что автор «Писем» какой-то безалаберный балбес. Вместо того чтобы вдумчиво и последовательно описывать быт и уклад, рассуждать о нравственности и божественном устроении, призывать к добру и восхвалять разум – он бродит то тут, то там, ни на чем надолго не задерживаясь взглядом, восторгаясь видами и проливая слезы, порхает мыслью, болтает о том о сем и коллекционирует впечатления. Несерьезный человек.
За всем этим незамеченным останется главное: в «Московском журнале» на протяжении десяти выпусков 1792 года оказалась напечатана первая книга на современном русском языке.
(Для того чтобы убедиться в этом, достаточно открыть напечатанный в том же году новый роман Хераскова и найти там что-нибудь вроде «отверз небесну дверь денницы перст златой» – все ли слова знакомы? Роман Карамзина, если тверское письмо считать за предисловие, начинается так: «Прожив здесь пять дней, друзья мои, через час поеду я в Ригу».)
Нельзя просто так взять и написать шедевр – пока нельзя. Это потом, когда учредят культ юного гения (Чаттертон как честный человек покончил с собой в семнадцать лет, но до того успел из воздуха создать романтическую поэзию), когда стихи Пушкина будут звучать так, будто их и не писали, а этак пели, как чукча поет, когда Рембо будет принимать наркотики, пить и сидеть в тюрьме – где, спрашивается, брал время работать? – и так далее вплоть до Лимонова