Вадим Левенталь – Комната страха (страница 43)
У Светы перед глазами – разрушенные дома, аэростаты над городом, мертвые люди по обочинам улиц.
– Что же это за Бог такой? – В ее голосе – обида. – Если бы был Бог, всего этого не было бы, понимаешь? Я не хочу, чтобы был такой Бог.
Мальчик задумчиво сжимает губы.
– Я знаю. Нам в школе то же самое говорили. Что если бы Он был, тогда несправедливости в мире не было бы. Но думаю, что это разные вещи. Одно дело – Бог, а другое дело – добрый Бог. Когда человек верит в Бога, это значит, что он… ну, просто верит, и всё. Но это один только шаг. Нужно сначала поверить, что Он есть, а потом – что Он добрый. А люди не замечают и делают два шага как один. У меня по математике пять. Когда теорему доказываешь, нельзя ничего пропускать.
Свете кажется, что таких мальчиков не бывает, ей страшно и неуютно.
– То есть Бог может быть и злой? Тогда зачем в церковь идти? Зачем злому Богу молиться?
– Не знаю. Не обязательно, что злой. Может быть, Он слов таких не знает – зло, добро. И молиться не надо. Если Он – просто есть. Как закон какой-нибудь физический. Ты же не скажешь, что закон всемирного тяготения добрый или злой. Или что молиться ему надо. Если кирпич на голову падает, то плохой. А если дом стоит и в воздух не взлетает, то хороший.
– А в церковь тогда зачем?
– Не знаю. Жалко, я не ходил никогда.
Света прикладывает ладонь ко лбу мальчика. Лоб горячий. Мальчика начинает трясти. Сначала ему удается унять дрожь, но скоро она уже не отступает. Лицо краснеет, как уголек, когда на него дуешь. Света прячет глаза.
– Сейчас, сейчас, подожди, не уходи. Ты не уйдешь? – Губы мальчика подпрыгивают, как на стыках рельсов.
– Не уйду. – Вместе со словами из Светиной груди вырывается стон.
– Расскажи мне что-нибудь, мне кажется, ты очень хорошая. Я бы хотел такую девушку, как ты.
Чудовищным усилием воли Света успокаивает свою тоску (зубы сжимает до скрипа). Сначала она не знает, что рассказывать, у нее в голове только Володенька, который уже не дождется ее, уйдет. Но с течением слов ей становится всё легче. Она рассказывает, как они познакомились, как Володя встречал ее с курсов, какие цветы ей дарил и писал стихи, стеснялся, приглашал в театр, в кино, гулял с ней по набережным и, наконец, проводив до дома, прощаясь, вдруг окликнул и смешным ломаным голосом сказал, что любит ее. И как она плакала.
На Профсоюзов Света пробирается мимо занесенных снегом троллейбусов. От голода она потеет, но другое сильнее – ярость, которая хватает ее за горло и больно сжимает мышцы лица. В городе, по которому она ходит ногами, в домах, на которые она смотрит, – люди едят людей, матери продают за пачку крупы детей, дочери выгоняют матерей умирать на улицу, начальники складов и директора булочных за кусочки хлеба скупают драгоценности и старинные вещи. Света шипит от ненависти.
Она всё еще видит лицо мальчика, которому она закрыла глаза. И, хоть он уже умер, она хочет ему что-то объяснить. Она рассказывает ему о людях, к которым она приходила. Несчастные маленькие женщины и старики, полумертвые, потерянные, их жалко, их должно быть жалко. Рассказывая, Света иногда взмахивает руками. Одна женщина полчаса рассказывала ей, как готовить свинину с орехами. Чем она плоха? Зачем ее в церковь? Она хотела есть. Она вся была в той свинине с орехами, которую любила, как саму жизнь. И когда Света принесла ей хлеб, она несколько минут, прежде чем съесть его, водила им по губам и трогала языком. Зачем такое унижение? Твой Бог похож на злого мальчишку. У нее был такой в школе – за конфеты он требовал, чтобы мальчики называли себя по-всякому. Сильный и злой мальчик. Если кто-то в классе взбрыкивал, он бил его до полусмерти. Мелкий гнусный карлик.
Ненависть, прокипев, отступает. Света пуста, как мешок. Больше всего ей хочется оказаться дома, свернуться клубочком на кровати, чтобы никто не трогал, и просто лежать, рассматривая узор обоев на стене. На Дзержинской, по которой она проходит, у дверей магазина топчется толпа. Двери еще закрыты, люди ждут, кто-то бубнит чуть слышно. Со спины тарахтит мотор, очередь оборачивается на него: привоз. Машина притормаживает, чтобы завернуть во двор. Водитель не попадает в проем между сугробами, заезжает одним колесом на лед, мотор глохнет. Очередь молчит. Кряхтение, машина откатывается с сугроба и чуть качается. Задняя стенка отхлопывается со звоном, и на снег вываливается хлеб. Лотки валятся друг на друга, ломаются, десятки буханок шлепаются об лед, подпрыгивают и замирают. Мотор замолкает, и из кабины выпрыгивает водитель. Взгляд у него затравлен, толпа, человек пятьдесят, смотрит на хлеб. Света стоит вместе со всеми. Смотрит. В голове у нее вихрем пролетает: все будут хватать, если успеть тоже хоть одну схватить, ничего не будет, а – целая буханка. Люди молчат, но от этого только страшнее. Света кожей чувствует напряжение вокруг, как будто кто-то с усилием сжимает тугую пружину. Водитель делает осторожный шаг к рассыпавшемуся хлебу; он знает, и все знают, что его расстреляют. Минута без движения кажется Свете долгой, как целый день.
Из молчащей толпы вперед ступает мужчина в шинели. Скрип его сапога, как удар, гремит по ушам. Он медленно, как будто боится кого-то разбудить, подходит к рассыпавшемуся хлебу, нагибается, поднимает одну буханку и так же медленно подходит к машине. Тихо кладет хлеб в лоток. Нагибается еще за одной. Кладет в лоток. Потом к нему подходит водитель и помогает ему. Из очереди один за другим выходят люди и складывают хлеб в машину. Переворачивают лотки, кулаками сбивают разъехавшиеся доски. Наполняют лотки хлебом и составляют их в кузов. Всё это делается в пронзительной тишине, будто такое условие игры. Дзержинская молчит, и ветер сдувает с крыш снежную пыль. Света обходит толпу, машину и идет домой. Голод толкает ее в живот, но пустота внутри нее чем-то заполнена. Теперь ей хочется пить.
Наконец Володя понимает, что дольше ждать не может. Ефим Григорьевич старается не смотреть на него. Когда все-таки взглядывает, в глазах у него тоска. Сбивчиво он уговаривает Володю не волноваться: тревоги не было, Света не пропадет, у нее бывает, работа такая. Софья Павловна сидит, покачиваясь, на кровати. Голову она поднимает, только когда Володя прощается с ней.
– Идите, Володенька, идите, Бог вам в помощь.
Ефим Григорьевич провожает Володю до двери.
– Берегите себя, мы будем вас ждать.
Володя пожимает старику руку и делает шаг за дверь. Спустившись на пролет, он оборачивается: старик из дверного проема следит за ним. Тени перерезают его лицо, глаза набухают слезами, и Володя понимает, что в свои утешения Ефим Григорьевич не верит: Света не пришла, и слишком может быть, что и не придет. Это очень просто.
Володя спускается медленно, еще надеясь, что Света может взбежать по лестнице ему навстречу. Дверь парадной поддается с трудом, как пробка туго идет из бутылки, и вдруг отскакивает; в грудь толкает порыв ветра. Володя стоит у парадной и всё не может заставить себя двинуться: кажется, стоит ему уйти, из-за угла сразу появится Света. Под ногами катится снежная пыль, твердая, как металлическая стружка. В мертвом городе должны жить мертвые. В его воображении – Света лежит в снегу: упала и не смогла подняться. Где? С ослабевшей Светы снимают пальто и сапоги. Она бормочет «пожалуйста, пожалуйста», и мимо нее тенями проходят пустые люди. Володя не может заставить себя не воображать всё это: Свету разделывают, чтобы съесть ее. Как ее убивают? Может быть, перерезают горло. Чушь, чушь, Володя мотает головой. Проще было бы, если бы можно было в кого-то вцепиться и рвать на куски. На боку у него ТК, и ярость наполняет его мышцы неподдельной горячей кровью, но бессилие сильнее: делать нечего. Город свистит ветром и зенками битых окон слепо лыбится Володе в лицо. Ничего нет страшнее тишины. Володя вспоминает, что здесь, у этой парадной, год назад сказал «я люблю тебя». Она была в коротком зеленом пальто, глаза ее были больше неба и полнились счастьем. Когда он увидел это, он всё понял, что будет. Было, наверное, так же темно.
Володя запускает руку в карман за ключом: забыл, нет ключа. Но возвращаться он не будет. Рыскает взглядом вокруг: в двери торчит тяжелый ржавый гвоздь. Володя пробует вытащить его, идет плохо. Тогда он достает пистолет, спусковой скобой подцепляет шляпку и вытаскивает его. На облупившейся краске, чтобы она поняла, что это он – ей, выцарапывает по-французски: je t’aime. Гвоздь он прячет в карман и шагает в сторону. Прежде чем свернуть за угол, он оборачивается, но улица всё так же пуста. Никого нет.
Улицы, по которым он идет, похожи на извилистый коридор. Сугробы двумя складками тянутся вдоль: по сторонам от них натоптаны тропы, в центре – колея с узорами шин. Что за машины ездят здесь – понятно: собирать мертвых. Редко он встречает людей. Чаще всего они шарахаются от него и успокаиваются, только когда видят погоны и пистолет. Иногда Володе кажется, что из темных свистящих арок за ним следят жадные глаза.
Володя проходит мимо обвалившегося наполовину дома: в разрезе холодеют прямоугольники квартир. Кажется, где-то лежит мебель. Битые яйца квартир – жизнь была только скорлупой. Володе страшно. Страшнее, чем в окопе. Так страшно, как в детстве, когда оставался в доме один и дом наполнялся голодными чудовищами. Если долго думать о них, становится понятно, что ничего нет страшнее, чем держать в голове: тело – это скорлупа. Что-то похожее Володя видел и на передовой. Когда человек держится за разорванный живот, и сквозь пальцы утекает кровь пополам с мякотью. Человек нежен.