18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Вадим Левенталь – Комната страха (страница 31)

18

Я всё время думал о Юстиниане, хотя нельзя сказать, чтобы Нина мне им все уши прожужжала, нет. Мне приходилось спрашивать, чтобы услышать ее речь, и я спрашивал – хотя бы для того, чтобы посмотреть, как двигаются ее губы, – а она рассказывала с видом, будто просит прощения за свою невежливость. Что ей это нравится – она бы не призналась никогда в жизни: нельзя быть умнее собеседника, даже если собеседник лежит рядом голый и гладит твою сиську, – подобными вещами она была набита под завязку.

Пару раз я слышал, как ее друзья говорят со смешком: она же у нас без пяти минут кандидат наук — и хотя Нина была умнее своих друзей всех вместе взятых и, вероятно, знала это, не могла не знать, она протестующе поднимала руки и говорила, что думает бросить писать эту ерундистику, так она называла свою диссертацию. Не ерундой были клубы, наркотики, шмотки, отношения, вот это вот всё – и иногда у меня складывалось ощущение, будто только я знаю: каждое утро после ночных разъездов по клубам и бесконечных разговоров о том, кто гей, а кто нет, Нина садится в свою «тойоту» и катит в Публичку, чтобы несколько часов просидеть там с источниками – на секундочку, в основном греческими и арабскими. И однако же, если бы она услышала, как я это говорю, она убила бы меня.

Нет, Нина не была Штирлицем в стране дураков, засланным казачком на безумном чаепитии – она искренне была своей в своем кругу, хотя как раз в эту искренность поверить было сложнее всего. Нужно было, чтобы она кричала, выкидывая мои вещи на лестницу, найди себе в растянутом свитере с немытыми волосами – это то, что тебе нужно.

Думать о Юстиниане было способом не думать о ней, или, точнее, думать о ней другим способом – конечно, я понимал это и, наверное, с тем бо́льшим сладострастием думал. Мы попали в город с разных сторон – меня встретил в аэропорту в Симферополе стесняющийся дядечка, посадил в машину и полтора часа вез до гостиницы, изо всех сил выдумывая светские темы для разговора, а его, даже если не связанного, то всё равно под конвоем вели со стороны моря – но где-то на параллельных линиях (я сейчас ходил бы ему по голове) наши пути наверняка хоть раз да пересеклись. Где-то в одном из этих домов он жил – и рано или поздно он вышел на улицу, причем его скривило от убожества этого городка, после Константинополя-то. Узкие, как коридоры, улицы, запах рыбы, тесные храмы, бедно одетые люди.

Он стал выходить по вечерам, в сумерках. Отворачивался от прохожих, прятал лицо. Выходил за стену к берегу и сидел, смотрел на море. Солнце, от которого он днем прятался по перистилю, садилось в море далеко за его городом, освещало там – триклиний и террасы дворца, а здесь – правую половину его изуродованного лица, всё окрашивая в прозрачный гранатовый цвет. Мало-помалу он стал привыкать к себе – смотреть на себя в зеркало и слышать звуки собственной речи. Наконец, он стал выходить и днем – тем более что уже все в городе знали, кто он, и сами опускали глаза. Те, кто пялился, встречали его взгляд и не выдерживали его – было страшно.

В этом городе он рождался заново, нащупывая внутри себя саму возможность быть дальше, и возможность такая открывалась только одна – переродиться в новое существо, оно-то и царапало его изнутри деревенеющими когтями, толкало новым изогнутым скелетом, цокало хитиновыми конечностями. И хотя среди монет, которыми он расплачивался с проститутками, всё еще попадались деканумии с его изображением, сам он всё меньше был похож на себя прежнего. Пропасть в десять лет, разверзшаяся между его изгнанием сюда и его побегом отсюда, хранит две тайны: с одной стороны, почему так долго, а с другой – что дало ему силы так долго ждать.

Если только возможно перпендикулярно течению времени, лишь по смежности пространства чувствовать эмпатию к человеку, который родился, жил и умер за полторы тысячи лет до настоящего времени, я чувствовал такую эмпатию, хотя, конечно, не мог быть уверен ни в том, что Нина ничего не сочинила, рассказывая мне о нем, ни в том, что к ее сказанным по большей части в полусне словам не досочинил от себя ничего я сам, я тоже чувствовал себя изгнанником, пусть у меня и был билет на самолет через два дня, из столицы на край ойкумены, хоть моя – была столицей другой, северной империи, разве что – тут наши с ним позиции (если только, опять же, у времени бывает неевклидова геометрия) совпадали – обе наши империи исчезли с лица земли.

Дело не в формальном нарративном сходстве (нужно же сказать это вслух, чтобы исключить риск ошибочной диагностики: нет, я не отождествлял и не отождествляю себя с византийским императором Юстинианом II Безносым) – но я действительно думаю, что в пространстве есть, по всей видимости, дыры – и если в них и нельзя, как в кроличью нору, с уханьем провалиться, то по крайней мере при некоторой доле везучести можно приложиться к ним ухом и услышать стук колес совсем других поездов.

Конечно, в моем случае всё было иначе – я и оказался-то на улице не в последнюю очередь потому, что в кармане у меня лежали билеты в Крым и мне казалось, что Нина не устоит, не сможет отказаться от такого шанса – ни с того ни с сего, не в сезон махнуть в Севастополь, и что, как любая женщина, она найдет самый невинный, самый незначительный повод помириться – в худшем случае завтра, а в лучшем прямо сейчас (я еще выкурил несколько сигарет под окнами) – ночь оказалась неожиданно холодная, идти нужно было от Таврического (sic) в Коломну (на такси у меня как назло не было), а пакет был очень неудобный, хоть и не тяжелый – много ли вещей накопится за два месяца совместной жизни. Я всё не мог поверить, что она запросто легла спать и, выключив свет, не стои́т, подглядывая на улицу из-за занавески, кусая губу, – насколько же мужчины могут быть глупыми.

Я не стал звонить ей на следующий день – почему-то думал, что она позвонит сама, и, кроме того, мучился похмельем, не из ряда вон выходящим, но все-таки забавно, что именно такие вещи направляют течение нашей жизни, – на другой день позвонил, телефон молчал (в библиотеке), и, опять же, думал, что, увидев пропущенный, перезвонит, потом целый день беготни и было не до чего, а на четвертый день звонить уже несколько странно. Возможно, она тоже так думала, но мне казалось, что если она за четыре дня не предприняла ни единой попытки поговорить, то, вероятно, такая попытка с моей стороны будет напрасной и обидной. Не то чтобы я не пережил, если бы Нина меня обидела, но с возрастом, вопреки заблуждению, такие раны зарастают всё дольше, хотя, быть может, и ощущаются не так остро.

Через две недели я сел в самолет и улетел в Симферополь. Меня довезли до гостиницы и оставили в покое – был ранний вечер. Я поел, дошел пешком до Херсонеса и обратно возвращался уже почти в темноте. Странно было видеть Крым зимним. Голые кроны, ржавые листья, застрявшие в сухой траве с прозеленью, кипарисы спящего оттенка, хмурое небо и рваный холодный ветер; только что не было снега.

На следующий день разъяснело. Я рано проснулся (намечалось что-то вроде лекции в университете), позавтракал и оделся. За мной должны были приехать, но я позвонил и сказал, что вчера разведал дорогу, так что дойду сам. Листья из ржавых железок стали травленой медью, желтая штукатурка стен отсверкивала травертином, и зелень в складках мостовых мерцала бронзовой патиной – зимой, в тишине и неспешности, без всей намывной дребедени, вдруг стало видно, что Севастополь – имперский город, черноморское отражение Петербурга, чем-то даже, хотя бы цветом неба и линией рельефа, ближе к римскому инварианту.

После «лекции» (беру это слово в кавычки, потому что на самом деле это была, конечно, «встреча» – вечная проблема жанра), так вот, после встречи ко мне подошла студентка и сказала:

– Здравствуйте, я Аня.

Аня была среднего роста тонкой брюнеткой, она тянулась от пола, как нервюра готического свода (я имею в виду напряжение и нежность изгиба и не упоминаю образцово выполненные мулюры лица); добродушная энергичная женщина, с которой я переписывался месяц и успел переброситься парой слов перед «лекцией», сказала мне: Аня вам покажет город, она со второго курса, толковая девчонка – теперь, само собой, появилась иллюзия, будто она говорила это с каким-то особенным озорством, хотя наверняка нет. В действительности, прошлое, в той мере, в которой оно вообще существует, всегда скорректировано своим будущим.

Тогда мне показалось, что Ане неловко от того, что мы, почти ровесники, говорим друг другу «вы», и к тому же наше положение, столичный гость и Ариадна по разнарядке, такое глупое и такое формальное, – сейчас я уверен в том, что неловко было мне, а Ане я лишь приписал собственную интерпретацию этого положения. Мы час или больше гуляли по городу, играя свои роли – мисс предупредительный экскурсовод и мистер заинтересованный болван, – пока мне не пришло в голову самому ей что-нибудь рассказать, и я стал рассказывать о том, что мне больше всего было интересно, о Юстиниане.

В своем роде это было, вероятно, предательство, но если и так, то вина моя смягчается тем, что рассказывал я историю, уже успевшую стать моей – не только по тому формальному признаку, что я успел, кажется, много к ней присочинить, но и потому, что она (я имею в виду, история) включилась в мой собственный обмен веществ, если только возможно включить в себя чужое событие и переварить его. Аня ничего о Ринотмете не знала (или делала вид, что не знала), так что я не рисковал быть пойманным за руку, а вместо этого сам поймал ее ладонь, пока мы спускались по Синопской лестнице. Потом отпустил, но минуты мне было достаточно – я ощутил ее легкий пульс под суставом безымянного пальца и в этот момент успокоился и почувствовал себя уверенно, как будто дальше я могу не рассказывать, а просто плести всё, что в голову взбредет.