Вадим Левенталь – Комната страха (страница 21)
Я продолжаю перебирать книги и украдкой наблюдаю за Полиной: она светится наслаждением. Похоже, дело не в наркотиках: тот образ жизни, который она вела когда-то, – она как будто вернулась на несколько лет назад, в свой сквот в Йордане, с посиделками до утра, безудержными новыми знакомствами, когда, встав утром, не знаешь наверняка, чем закончится день, – сама такая жизнь – наркотик. И конечно, коль скоро она вынуждена была отказаться от этой жизни с рождением детей, а детей ей заделал Вилли, то он, получается, и есть тот самый человек, который украл у нее кайф, и то обстоятельство, что сам он при этом не был поставлен перед необходимостью сжечь мосты, не могло не усугубить ненависть к нему. Я снова мучительно пытаюсь пробить стену беспамятства на Станции Крайней, и ничего – я только как будто чувствую, как оттуда подтягивает сквознячок, но не более того. Должны же когда-то закончиться все приходы мира, говорю я себе, в конце концов, воск для нас – прежде всего свеча, Картезий.
В это время Полина пихает меня ногой:
На небе прочерчиваются блеклые линии облаков, и свет из окна теснит красный свет лампы, дракон на стене как будто наливается кровью.
Откуда-то взялась гитара, и немецкий мальчик – его имя начисто вылетело из головы – наигрывает на ней что-то меланхоличное, Полины нет, потом он начинает петь, и оказывается, что у него чистый сильный голос, Анни тоже нет, он поет по-английски, хотя и с очень смешным акцентом, что-то, чего никто не знает, хотя, кажется, это Коэн, а может, и нет. Андрей смотрит на своего мальчика влюбленными глазами, Дэвид, кажется, спит, а Свен слегка подвывает, пытаясь угадать развитие мелодии.
Меня немного потряхивает, как будто от холода, хотя скорее всего на самом деле просто холодно. Голое полуоткрытое окно, в которое забираются ручейки утренней уличной сырости, внушает мне отвращение и страх: хочется набросить на этот глаз покрывало и остаться в электрическом свете, как в околоплодных водах. Квадрат безразличного, потусторонней синевы неба недвусмысленно угрожает моей отдельности, я ясно чувствую присутствие центробежной силы, которая готова преодолеть гравитацию я, и тогда с меня полетят, брызнут в разные стороны части конструкции, удерживающей впечатления моей жизни, как с молекулы, которую разгоняют в центрифуге, осыпаются атомы.
Матиас (точно) передает гитару Свену, и теперь поет что-то очень знакомое Свен, со слухом у него проблемы, он, очевидно, знает о них и компенсирует их нарочитым артистизмом, получается скорее смешно, но кажется, он рассчитывает на такой эффект. У Матиаса в руках оказывается губная гармошка, и он частично спасает положение. Дэвид, оказывается, не спит; не поднимаясь с пола, он прижимает к животу маленький барабанчик и легонько похлопывает по нему ладонями. Меня охватывает беспокойство, когда я смотрю на него с барабаном.
Я встаю и выхожу из комнаты, никто не обращает на меня внимания. В коридоре полутьма, но это электрическая полутьма, здесь мне становится лучше. Желтый свет – из кухни: здесь пусто и грязно, чашки со старым кофейным осадком и коричневые круги на столе, просыпанные макароны и мятые рекламные проспекты. Кухня глухая, окна нет, но есть дверь в ванную. Звуки гитары и губной гармошки доносятся досюда милосердно смягченные. Выйдя из ванной, я думаю, не пересидеть ли здесь, но потом всё же возвращаюсь в коридор. Двери похожи друг на друга, и я немного в них путаюсь, и толкаю какую-то одну, и, только толкнув, понимаю, что опять обманута: ведь нужную дверь легко было определить по звукам музыки, а это другая дверь, и нужна она мне только потому, что я ожидала увидеть за ней то, что и вижу, – в комнате без электрического света, с таким же голым окном, залитой холодным уличным небом, на полу среди цветных пуфиков, подушек, тряпок, одежды целуют и ласкают друг друга Полина и Анни.
На Анни уже нет одежды, и бросается в глаза бесстыдное совершенство ее тела: мягкость плеча, точная линия талии и идеальная соразмерность бедра, закинутого на ногу Полины. Джинсы у Полины уже расстегнуты и стянуты до середины задницы. Анни что-то ворчит по-голландски, и я закрываю дверь, чертовски холодно, все-таки это, вероятнее всего, от голода.
Я снова прохожу по полутемному коридору, рядом с входной дверью кое-как вповалку лежит разномастная обувь и стоит прислоненное к стене зеркало, в котором я вижу свое тело, и оно кажется мне подозрительным, как будто это не могу быть взаправду я, и к тому же оно слишком большое и неловкое. Я бесшумно открываю дверь, выскальзываю на лестницу и так же мягким медленным движением бесшумно прижимаю дверь к косяку, язычок всё же щелкает чуть слышно, спускаюсь по узким, как лифтовая шахта, пролетам, вниз, где уже совсем холодно, и из-под щели внизу рвется яростный уличный блеск, сердце неритмично колотится, я хватаюсь за ледяную дверную ручку и резко распахиваю дверь, парадную мгновенно доверху заполняет бледно-синий свет, хлещет по ступеням и накрывает меня с головой. Задыхаясь, я шагаю вперед.
Сильный ветер режет кожу лица; сияние нездешнего неба прорезывает город: утро. Я слышу запах пекущегося хлеба и пунктиром с ним – гнилой воды. По другой стороне улицы катит скрипучий велосипед пожилая женщина с морщинистым лицом. На мгновение я становлюсь этой женщиной, это я встала сегодня ни свет ни заря, позавтракала круассаном и белым кофе, проверила, не написали ли внуки, почту, выкатила из подъезда велосипед, пощурилась на небо, застегнула куртку и покатила на смену, и мне хорошо и спокойно, размеренность и ощущение собственного тела доставляют мне чувственное наслаждение, и на девушку с кругами под глазами, вышедшую из двери напротив, я смотрю с удовольствием, потому что в этом, без сомнения, также есть своя размеренность, юности подобает тратить ночи впустую, колёса мира крутятся ладно, зубчик цепляется за зубчик. Велосипед сворачивает.
Улица продолжается мостом, но я прохожу по похожей на книжную, с домами-книгами, полку набережной и сажусь на корточки под каштаном. В воде хозяйничают утки, за моей спиной хлопает на ветру флаг над дверью закрытого бара, и снова шуршит велосипед. С той стороны канала статная мамочка сажает в машину двух заспанных детей, и девочка, постарше, с распущенными соломенными волосиками, капризничает, мамочка меня уговаривает, просит потерпеть,
Я встаю и возвращаюсь к мосту, перехожу через него и снова иду по улицам. Пузырь неба медленно наливается, и ветер пригоняет на него несколько маленьких круглых облачков. Справа открывается дверь, и я выхожу из парадной, поправляя на ноге блестящую лакированную туфлю, рассматриваю ноготь на безымянном пальце, пока ничего, но завтра нужно обязательно в салон, я цокаю каблуками по мостовой, незаметно посматривая на свои отражения в витринах. Дойдя до площади, я толкаю стеклянную дверь булочной и, взяв маленький кофе, воду и конвертик со шпинатом, сажусь за столик у окна. Я разворачиваю большой отсвечивающий на солнце каталог, чтобы успеть обязательно изучить его перед встречей, аккуратно отпиваю кофе и смотрю на площадь, которая начинает заполняться выходящими с вокзала туристами, продавцами карт и магнитиков на холодильник; поднимаются роллеты и со звоном колокольчиков распахиваются прозрачные двери, плавно скользят трамваи, и наконец становится жарко.
Город гомонит, трезвонит, хохочет. Он кипит медленно, как густая раскаленная каша. Толпы перетекают из улицы в улицу, заполняют набережные, сходятся на площадях, вспухают и опадают, стучат вилки и ножи, играют гитары и барабаны, урчат моторы катеров, в каналах бьются неразборчивые отзвуки экскурсий, лает собака, и в эпицентре жары снова поднимается ветер. Он начинается как легкое утешающее поглаживание, но почти сразу становится крутым и резким, как хлопок хлыста. В небе теснятся низкие серые тучи, первые капли ударяют в пыльные камни, толпы в смятении и весело ищут дождевики, зонты, козырьки ресторанов и сувенирных лавок, входы в музеи и храмы.