Урсула К. – Всё об Орсинии (страница 88)
– Ты, пожалуй, права, – согласился Эмануэль и снова повернулся к Итале, желая как-то его подбодрить, но не находил нужных слов.
Он не чувствовал себя вправе вмешиваться в отношения Гвиде и Итале, всегда характеризовавшиеся абсолютной верностью друг другу и вечным соперничеством, глубочайшим пониманием и резкой враждебностью, связанной с чрезвычайной душевной уязвимостью обоих. И каждый раз Эмануэль, стоило ему приблизиться к костру страстных взаимоотношений отца и сына, обжигал пальцы, терял дар речи, начинал путаться в выводах и догадках. И все же именно ему всегда приходилось первым сообщать Гвиде приятные и неприятные новости, касавшиеся Итале, всегда посредником в их спорах становился именно он. Так что Эмануэль оседлал лошадь и отправился в путь сквозь ставшие уже совсем длинными вечерние тени. Два с половиной года назад он тоже спешил на озеро, чтобы сообщить Гвиде об аресте Итале, и все сделал не так, как нужно, неосторожно расковыряв своими неуклюжими пальцами старую и болезненную рану. И сейчас, в разговоре с Итале, он совершенно неправильно понял мальчика, который всего лишь пытался сохранить остатки собственной гордости. Для этих двоих, Итале и Гвиде, гордость всегда была на первом месте! Сила, терпение, даже ярость – все уступало их гордости, их непреклонному желанию противостоять любым оскорблениям и равнодушному времени. Вечное сопротивление, а не соглашательство! Эти люди отдавали полными пригоршнями, но так и не научились принимать в дар. Суровость Гвиде в его сыне превратилась в безрассудную смелость, но в основе обоих характеров все равно было одно: гордость и уязвимость. Тяжело сильным людям в нашем мире, думал Эмануэль; от этого мира пощады не жди; никогда и никто из людей, бросивших вызов злу, не одерживал легкой победы.
Он надеялся застать Гвиде дома, в одиночестве, но нашел его в саду: они с Лаурой, судя по жестикуляции, увлеченно обсуждали новые посадки и даже не заметили, как Эмануэль подъехал к калитке. Лаура заметила его первой и радостно замахала рукой:
– Ой, дядя! Что, письмо пришло?
– В общем, да, – сказал он, улыбаясь. Так просто было бы рассказать обо всем Лауре! Но почему ему всегда так трудно сообщить что-либо Гвиде? – Кстати, Пернета тоже скоро подъедет. Вы нас обедом покормите?
– Конечно! Но где же письмо?
– Я его с собой не захватил, племяшка.
Лаура замолчала и насторожилась.
– Да это скорее записка, а не письмо. Итале спрашивает, можно ли ему приехать. Ты как, Гвиде, к этому относишься?
– Где он?
– В Партачейке. У меня дома. Приехал сегодня днем на почтовом дилижансе. С товарищем.
Гвиде не шелохнулся. Лаура молчала.
– Что же заставило его вернуться в Монтайну? – наконец спросил Гвиде.
– А ему больше некуда податься. Приехал в чем был. В Красное восстание. Ассамблея распущена. Два дня там шли настоящие бои. А Итале теперь в списке тех, кому запрещено проживание в столице и центральных провинциях. Он даже не знает точно, на какие провинции действие этого списка распространяется… Ты должен разрешить ему приехать домой, ни о чем его не спрашивая, не ставя ему никаких условий, Гвиде! Он потерял все, во имя чего работал…
– Условия? – пробормотал Гвиде и повернулся к Лауре. – Скажи матери, что я еду в Партачейку.
Он обогнул Эмануэля, вышел за калитку и двинулся к конюшне.
– Но они, возможно, уже едут сюда, – беспомощно сказал Эмануэль ему вслед, понимая, что остановить Гвиде невозможно, и тут же прибавил: – Да ладно, бери моего коня, он и устать-то не успел.
Гвиде вскочил в седло и тут же исчез из виду, а Лаура, глядя ему вслед, зябко повела плечами и нервно рассмеялась.
– Как странно! – сказала она. – Ты подъезжаешь, когда мы говорим о падубах. И дом, и дорога. Все как будто уже было. Я стояла здесь, а ты верхом поднимался к этой калитке, чтобы сказать, что Итале скоро приедет. Как будто есть только одно мгновение и это оно.
– Где мама, детка?
– В доме.
Они так и шли – она по одну сторону ограды, он по другую. Лаура шагала быстро, даже торопливо, но, прежде чем войти в дом, остановилась и еще раз оглянулась на сад в ясном вечернем свете, на пламенеющие розы, на пустые дорожки.
Когда они все наконец приехали домой, Лаура совсем растерялась, совершенно позабыв, что Эмануэль предупреждал ее: Итале приехал не один, а с каким-то приятелем. Она не сразу даже сообразила, кто из этих молодых мужчин – ее брат, когда бросилась навстречу вынырнувшей из густой тьмы двуколке. Она была настолько взволнована, что понимала лишь, что бежит теплым летним вечером по короткой траве и какой-то высокий человек выпрыгивает из двуколки ей навстречу и обнимает ее и мать. Ну да, это же Итале, это ведь его синий сюртук! И она тоже обнимала его, и он казался ей худеньким и хрупким, как ребенок, но лицо его было теперь лицом настоящего мужчины. Неужели это ее брат? А кто же тогда тот, второй, с рукой на перевязи? И почему он держится в стороне?
– Добро пожаловать домой! – ласково сказала она ему, и он после мгновенного замешательства улыбнулся ей, и кто-то рядом громко рассмеялся.
И сразу же ей стало хорошо и легко, и время точно вдруг повернуло вспять, и она опять стала прежней Лаурой, и это ужасное ожидание кончилось, и все наконец собрались дома…
– Входите, входите же! – нетерпеливо звала она их – отца, брата, незнакомца.
II
Как-то в сентябре, когда день уже клонился к вечеру, Итале проходил мимо садов Вальторсы, где золотистый свет, просвечивая сквозь ряды деревьев, ложился ровными полупрозрачными полосами на тропу, чередуясь с темными тенями, и по этой полосатой тропе навстречу Итале шла его сестра Лаура.
– Письмо! – крикнула она. – Дядя письмо привез!
Подойдя к нему ближе, Лаура спросила:
– Ну что, виноград созрел?
– Да, завтра в Орийе уже начнем убирать.
Они вышли на дорогу и пошли рядом; Итале на ходу вскрыл конверт и стал читать, хмурясь от бившего в глаза низкого солнца. Письмо было из Солария.
– Это ведь от Брелавая?
– Да. А ты что, знаешь его почерк?
– Он регулярно писал нам, когда ты был в тюрьме. И это он сообщил, что тебя арестовали. Ему, должно быть, нелегко приходилось: он ведь не мог прислать ни одной радостной вести; но письма у него всегда были очень хорошие.
– На, прочти. – Итале пришлось объяснить сестре, что означают инициалы в письме Брелавая. – К. – это Карантай, ну ты знаешь, писатель. Его ранили на улице Палазай во время стычки со стражей. В. – Верной. Один студент, наш друг. Его убили. Дживан Френин – мой старый университетский приятель. Он три года назад уехал на родину, в Соларий, и стал теперь богатым торговцем. Значит, они все-таки и Брелавая занесли в список… Бедняга! До чего же ему там одиноко, наверно!
– А кто такой Карло?
– О, это же Санджусто! Он подписывал материалы, которые присылал нам из Англии, псевдонимом Карло Франчески. Должно быть, Карло – одно из его настоящих имен.
– Ты ведь довольно давно его знаешь?
– Ну, мы познакомились в двадцать седьмом в Айзнаре. Но по-настоящему я узнал его только в июле.
– Он был с тобой во время… тех боев?
Итале кивнул. И глянул на нее искоса: тонкое, довольно бледное лицо; каштановые волосы скручены на затылке небрежным узлом. Лаура шла рядом, стараясь не отставать. За тот месяц, что Итале провел дома, он особенно остро почувствовал, сколь благотворно действует на него одно лишь присутствие сестры, но как следует они до сих пор так и не поговорили, довольствуясь мимолетными замечаниями или вопросами, касавшимися здоровья Гвиде, хозяйственных дел или проблем со счетами. Лаура научилась отлично вести все бухгалтерские расчеты и записи, но, когда Итале стал хвалить ее за порядок и ясность в документах, она только вздохнула и сказала:
– Я их ненавижу. И делаю это лишь потому, что больше папа мне ничего не позволяет. А записи я веду так аккуратно, потому что иначе сразу же запутаюсь. Терпеть не могу цифры! Я бы с гораздо большим удовольствием конюшни чистила! Только он не позволит.
И Лаура рассмеялась, как бы снижая серьезность проблемы. Предельная искренность, столь свойственная ей в детстве, теперь сменилась в ней сдержанностью, даже скрытностью зрелой женщины, и Итале, шагая с нею радом, вдруг осознал, что совершенно ничего не знает о сестре, о ее жизни.