Урсула К. – Всё об Орсинии (страница 66)
– Простыни, по-моему, там, в нижнем ящике стола, дорогая… Ну хорошо, а как насчет тебя?
– Во-первых, я бы тоже очень хотела, чтобы папа позволил мне помогать ему по хозяйству. – Голос Лауры звучал уверенно и настойчиво, и мать встревоженно на нее взглянула. – Мне бы хотелось стать ему настоящей помощницей.
– И работать в поле?
– Нет, совсем не обязательно… Я прекрасно понимаю, что могу и умею далеко не все… Но ведь ты и сама знаешь, мама, что сейчас папа очень многие дела совсем забросил. Например, счета. А вести счета, или продавать собранный урожай, или ездить по различным хозяйственным делам в Партачейку – все это я бы могла, всему этому я могла бы научиться! И я бы помогала ему… пока Итале не вернется.
Элеонора молчала, и Лаура совсем тихо прибавила:
– Я знаю… папе подобные идеи не по вкусу.
– Он абсолютно уверен, дорогая, что у каждого в жизни своя роль и ее нужно постараться исполнять как можно лучше. Мужчинам, женщинам, господам, слугам… Он уверен, что каждый должен делать то, что ему предназначено судьбой. И пытаться идти наперекор судьбе – затея напрасная, сулящая безумие или… гибель. – Последнее слово Элеонора произнесла почти шепотом.
– И ты, мама, тоже так считаешь?
Нет, не могла Элеонора выбрать между мужем и сыном! А потому лишь покачала головой и сказала обреченно:
– Не знаю я ничего, Лаура!
– Неужели папе так трудно научить меня хотя бы в счетах разбираться? Неужели мне нельзя даже попросить его об этом?
– Конечно же можно! Попробуй попроси. – Теперь Элеонора заговорила гораздо увереннее и посоветовала дочери: – Поговори с Эмануэлем. Мне почему-то кажется, он будет на твоей стороне.
Но Лаура лишь молча покачала головой.
– Но почему? – удивилась Элеонора. – Или, может быть, ты с ним уже говорила?
– Нет. Я не говорила с ним и не могу. Понимаешь, дядя считает, что… это он виноват в том, что случилось с Итале, что папа винит его за это… И у меня даже язык не поворачивается просить его поговорить с папой обо мне. Да он и не захочет вмешиваться.
– А по-моему, очень даже захочет, – сказала Элеонора. – Вот погоди, он скоро вернется, и мы посмотрим!
Эмануэль уехал в Красной в конце февраля, получив от Брелавая еще одно письмо. Письмо было очень короткое; Брелавай писал, что они получили официальное подтверждение ареста Итале и вынесенного ему приговора. Итале содержится в тюрьме Сен-Лазар в Ракаве. В письме все это сообщалось очень сухо и осторожно: на первое письмо Брелавая Гвиде так и не ответил, а тот, видимо, ожидал все же хоть какого-то отклика.
– По-моему, ты все-таки должен ему написать, – сказала мужу Элеонора.
– С какой стати?
– Хотя бы поблагодарить!
– За сообщение о том, что мой сын в тюрьме? Какой благодарности могут ждать от меня люди, которые его погубили?
– Никто его не губил! – взорвалась Лаура. – Он сам этот путь выбрал. А в тюрьму угодил благодаря усилиям нашего дорогого правительства и его неугомонной полиции! И если ты, папа, не напишешь Брелаваю и не поблагодаришь его за попытку помочь Итале и за верность ему, то я сама ему напишу!
– Не посмеешь, – сказал Гвиде, и Лаура действительно писать не стала.
Отец Брелаваю все-таки написал, а также отправил начальнику тюрьмы Сен-Лазар письмо, написанное под руководством Эмануэля, на которое, разумеется, ответа не получил. Зато Брелавай откликнулся мгновенно, и в его письме было столько бодрости и неугасающей надежды, что Эмануэль решился сам поехать в Красной, встретиться там с Брелаваем, попробовать все же подать апелляцию и добиться свидания с Итале. А если все это не удастся, то хотя бы получить разрешение на переписку с ним.
Однако в марте он вернулся назад ни с чем. Стефан Орагон осторожно – ибо осторожность была обратной стороной его ораторской пылкости – прощупал почву и обнаружил, что в этом направлении нельзя сделать ни шагу: все, кого арестовали в восточных провинциях в ноябре – декабре, должны были служить наглядным примером для остальных и для властей было очень важно, чтобы они исчезли без следа; привлечь внимание к одному из них значило поставить его под удар. Лишь если эти люди станут или будут казаться незначительными, появится надежда через какое-то время их вызволить. «Каждый раз, когда вы произносите фамилию Сорде, вы опускаете на окошко в его темнице еще одну решетку, – сказал Орагон Эмануэлю. – Можно лишь пожалеть, что у вас одинаковые фамилии. Во всяком случае, пока вы здесь, в Красное, это только вредит Итале…» И Эмануэль, страшно огорченный, с тяжелым сердцем, поспешил оттуда уехать.
– Я не знал, – говорил он впоследствии брату, – просто понятия не имел, насколько это ужасно! Я думал, что законы… Я ведь юрист, Гвиде, я полагал, что знаю, в чем сила закона. Но оказалось, что я ничего об этом не знаю! Господи! А я-то, дурак, считал, что Закон черпает свою силу в Справедливости!
В октябре из Ракавы пришло письмо с отказом на просьбу Гвиде о свидании или разрешении писать заключенному.
– Значит, им понадобилось восемь месяцев, чтобы прислать мне это? – Гвиде скомкал письмо дрожащими руками.
В начале 1829 года по совету Орагона он написал губернатору провинции Полана, возобновив свою просьбу. Но ответа так и не получил. В марте Эмануэлю, который все это время переписывался с Брелаваем и другими тамошними друзьями Итале, частным образом доставили записку от Дживана Карантая:
Весна была мягкой, но в апреле, когда персиковые сады были в цвету, вдруг ударил мороз и продержался целые сутки. Весь урожай, разумеется, погиб. Это был поистине убийственный удар для тех, кто занимался исключительно садоводством. Гвиде, который получал доход в основном за счет торговли зерном и виноградом, мог позволить себе как-то поддержать своих арендаторов в столь неудачный год; но и его коснулось это бедствие: десятки акров прекрасных ухоженных персиковых садов стояли пустыми. В мае и июне он часто ходил туда и подолгу бродил по траве между деревьями, а потом, тяжело ступая, возвращался домой хмурый и напряженный. В июле из Ракавы пришел второй письменный отказ на его прошение о переписке с сыном. В тот вечер Гвиде долго не мог уснуть, хотя лег очень поздно; он лежал без сна, не зажигая огня и довольствуясь светом далеких звезд. По беззвучному дыханию Элеоноры он понимал, что и она тоже не спит, а потому сказал негромко, но довольно сердито:
– Ты не должна ночи напролет думать о нем!
Элеонора не ответила.
– Постарайся все же уснуть. Эти бессонные ночи до добра не доведут, – уже более мягко проворчал он.
– Я знаю.
Они лежали рядом и молчали, слушая, как плывет над миром теплая летняя ночь и в кустах вдоль дороги стрекочут кузнечики.
– Милый мой, милый! – воскликнула Элеонора, поворачиваясь к мужу и нежно обнимая его; но даже она, основа всей его жизни, его единственная вечная радость, не могла его утешить.
В ту ночь не спала и Лаура. Окно ее спальни выходило на поля, где неумолчно звенели кузнечики и цикады. В июне Лауре исполнилось двадцать три. Именно этот возраст она давно уже определила для себя как некий водораздел. Когда-то двадцать три года казались ей невероятно далекими, практически недосягаемыми. Так было даже в двадцать лет. Но когда ей все же действительно стукнуло двадцать три, она решила: все, юность прошла, пора становиться мудрее, пора жить более размеренной жизнью, пора наконец перестать метаться – в общем, пора стать настоящей женщиной.
Но пока что она не чувствовала в себе ни уверенности, ни мудрости, и вообще ей было хуже, чем когда-либо прежде, а что самое страшное, она все острее ощущала свое одиночество.
Три недели назад, днем, к ним забежала Пьера и предложила Лауре почитать вслух какую-то книгу. Они устроились на своем излюбленном месте у лодочного сарая, но книгу так и не открыли. Пьера, очень оживленная и очень хорошенькая в новом цветастом ситцевом платьице, явно хотела что-то рассказать своей лучшей подруге.
– Ну? – сказала наконец Лаура, довольно лениво и как бы поддразнивая. – Я ведь тебя ни о чем не спрашиваю, верно? Так что, пожалуйста, скажи уж сама, о чем я должна тебя спросить?
– Ни о чем! Ну хорошо, спроси: кто сделал мне предложение? – Пьера вспыхнула и дунула на белую головку одуванчика.
– Господи! Да ты охотница за трофеями! И сколько еще раз Сандре будет просить твоей руки?
Александр Сорентай, бессовестно обманутый дочерью адвоката Марией Ксеней, сбежавшей за две недели до свадьбы с каким-то коробейником из Вермаре и с тех пор ни разу не появившейся в Партачейке, некоторое время глубоко страдал. Этот жестокий обман затмил даже вялотекущие сплетни о разорванной помолвке Пьеры. Впрочем, страдал Александр недолго и вскоре возобновил осаду другой крепости, Пьеры, которая была его первой любовью и с которой он даже был когда-то тайно помолвлен. На сей раз он ухаживал за ней в открытую, почти демонстративно, не стыдясь и не опасаясь повредить ее репутации, поскольку все видели безуспешность его попыток. «Все ухаживает и ухаживает за ней, а она-то все его отшивает и отшивает», – сказала Марта Астолфея, и все приняли это как итог. «Ну что, все ухаживает?» – непременно спрашивал Эмануэль, когда Пьера с отцом заходили к Сорде в гости и после ужина все усаживались на знаменитой террасе над озером, и Пьера отвечала: «О да, дядюшка, а я его все отшиваю!» Сперва ее даже огорчали эти ухаживания, поскольку она так и не смогла избавиться от чувства вины перед Александром после того письма, посланного ею из Айзнара. Однако его упорство сперва истощило в ней способность ему сочувствовать, а затем – и терпение. Она вежливо и ловко избегала ситуаций, которые обидели бы родителей Александра, желавших этого брака, но подбирать объедки после дочери адвоката ни в коем случае не собиралась.