Урсула К. – Всё об Орсинии (страница 41)
– Георг мне о вас рассказывал, но ваше имя ничего мне не говорило, пока я вас не увидел, – продолжал между тем старик. – Вы очень на него похожи.
– Где же… Где вы познакомились с ним, граф? – не выдержал Итале.
– В Париже. Я был тогда совсем молод, а ему было уже под сорок. На родину мы вернулись одновременно; он собирался уехать в свое поместье, а я должен был получить офицерский чин. Несколько лет мы переписывались… Он, должно быть, давно уже в могиле.
– Дед умер в тысяча восемьсот десятом.
– Более никогда в жизни не встречал я таких людей! – Старик серьезно и строго посмотрел на Итале.
– Что же мой дед делал в Париже?
– Жил – вот как вы живете здесь. В семидесятые в Париже было полно иностранцев, и мы в том числе. Там всегда полно иностранцев. Бежавшие из своей страны поляки – лучшие в мире фехтовальщики! – немцы, мы… И все между собой разговаривали по-французски. Ах, какие мы вели тогда беседы… Немало крови и воды утекло под мостами Сены с тех пор, как мы, совсем еще молодые, сиживали в кафе, обсуждая «Общественный договор» Руссо. А над нами нависала тень Бастилии… Да, господин Сорде, все переменилось с тех пор, все…
– Но у нас по-прежнему есть «Общественный договор», – заметил Итале уже без всякого вызова.
– Э? О да, есть, и много нам от него проку. То были иные времена, господин Сорде. Золотой век. Млеко и мед до того, как млеко скисло! В девяносто третьем я в Париже не был и мясников не видел, зато в пятнадцатом году был в Вене и видел немало стервятников…[34] Именно ваш дед показал мне тот золотой век, рассказал о грядущем новом мире, и этот новый мир был воистину прекрасен, пока не настал! И что сталось с вашим дедом? Вернулся к своим виноградникам и умер, подобно простому земледельцу. А я повел свои четыре сотни на растерзание за Наполеона под Лейпцигом, а потом вернулся домой наблюдать, как обжираются стервятники.
– Что ж, наше время еще не вышло, граф, – преувеличенно бодро сказал Итале и оглушительно высморкался. Честно говоря, его дурное настроение в тот вечер было отчасти вызвано жесточайшим насморком: поселившись на Маленастраде, он постоянно простужался.
– А наше – вышло. Отправляйтесь в Америку, молодые люди! Ищите там новый мир, даже если он населен дикарями, только не тратьте здесь время зря!
– Если новый мир действительно существует, то он здесь или нигде! – сказал Итале даже как-то свирепо, и старик с неменьшей яростью воскликнул:
– Что ж! Это ваше время и ваше право считать так. Лучшие годы моей жизни – это годы в Париже перед Революцией. Этого я никогда не забуду, господин Сорде, хотя не верю в то, во что верили тогда мы с Итале Сорде; будто золотого века можно достичь упорным трудом и доброй волей. Но упаси меня бог уверять молодых, что золотой век вообще недостижим!
Он грохнул по подлокотнику большим, в старческих бурых пятнах кулаком и яростно сверкнул глазами в сторону Итале и своего сына Георга, который между тем успел к ним присоединиться, и гостиной, где весело болтали красиво разодетые гости.
С того вечера началась их дружба. И всегда – как Итале, так и старый граф – они чувствовали свою нерушимую связь с тем, другим Итале Сорде, что покоился теперь на кладбище близ церкви Святого Антония, под соснами Малафрены. И даже к Георгу Геллескару Итале проникся симпатией, когда заметил, с какой нежностью и уважением тот относится к отцу, вспыльчивому и хрупкому старому вояке.
А сегодня граф Геллескар вспоминал последнее собрание Генеральных штатов, состоявшееся в 1796 году:
– Они тогда все пытались выбрать короля и вдрызг из-за этого рассорились. Может быть, теперь у них лучше пойдет, особенно если они всерьез надумают избавиться от великой герцогини? А, как вы думаете?
Старик засмеялся – словно залаял крупный гончий пес. Среди радикально настроенных друзей своего сына он с удовольствием занимал самую крайнюю позицию и был способен запросто перещеголять любого в яростных нападках на Австрию, на политику Меттерниха, на цензуру, на двор великой герцогини в Синалье и так далее. Чувства его были искренни, однако суждения и оценки, когда он пытался отстаивать их с позиций разума, распадались, ибо основу их составляли лишь уважение к мужеству, презрение ко всяческим проявлениям оппортунизма, бессильная ярость аристократа, представителя знати, который видит и понимает, как разлагается и становится ненужным его класс, и горькое разочарование боевого офицера, проигравшего свое последнее сражение.
Вскоре к ним присоединился и Эстенскар. Старый Геллескар не слишком жаловал поэта, хотя всегда был с ним вежлив, как и со всеми гостями своего дома, но вежлив той несколько нарочитой, утонченной, куртуазной вежливостью, которая болезненно напоминала Итале его собственного отца. Потом подошли еще несколько человек, но не Луиза, хотя, едва Итале вошел, она взглядом дала ему понять, что очень рада его видеть. У старого графа сохранились кое-какие записи, касавшиеся собрания 1796 года, и он увел участников беседы к себе в кабинет, чтобы показать эти записи. После сегодняшнего заседания ассамблеи старый граф, как и многие другие, вновь обрел какую-то надежду – ибо подобной победы патриотов не ожидал никто, – что в стране все же можно будет решить многие давно наболевшие проблемы. Они с Эстенскаром оживленно беседовали, а Итале слушал. Этот день казался ему нескончаемым. Георг Геллескар только заглянул в кабинет, исчез и вскоре прислал слугу с бутылкой коньяка и запиской: «Депутату от четвертого сословия для восстановления сил»[35]. Итале выпил и крепко уснул в кожаном кресле. Остальные, заметив это, тихонько вышли из кабинета, стараясь его не тревожить. Так, в тишине, среди книг и деревянных панелей, прошел час; в кабинете не было слышно ни звука, лишь тикали часы да потрескивал огонь в камине, когда туда, неслышно ступая, вошла Луиза. Она была в трауре: в июле после тяжелой болезни умерла ее мать. В течение всего последнего времени Луиза нежно о ней заботилась, переехав в Айзнар сразу, как только у врачей возникли соответствующие подозрения. Это произошло еще до Пасхи, но тогда она ничего не сказала Итале о болезни матери. Она вообще не очень охотно говорила на эту тему, хотя о смерти матери сказала ему очень просто и честно как об избавлении. Она не выказывала никаких внешних признаков горя, однако совершенно утратила ту здоровую, сияющую красоту юности, какой обладала в двадцать лет, когда Итале впервые ее увидел. Луиза сильно похудела и казалась очень хрупкой и бледной в своем черном траурном платье. Держалась она несколько напряженно, но, как всегда, гордо вскидывала голову.
Некоторое время постояв возле кресла спящего Итале и глядя ему в лицо и на его руки, все еще державшие пустой бокал из-под коньяка, она всей своей позой выражала настороженное ожидание. Наконец она не выдержала и попыталась вынуть пустой бокал у него из рук. Итале, разумеется, тут же проснулся, и она спросила:
– Ты можешь прийти сегодня?
Он непонимающе уставился на нее, покачал головой, потер рукой лицо, взъерошил волосы, зевнул и громко спросил:
– Что?
Она поставила бокал на стол, отошла, прислонилась к шкафу с книгами и отчетливо повторила, чуть отвернувшись в сторону:
– Ты сегодня можешь прийти?
– А который час? – Он вытащил часы. – Неужели половина третьего?!
– Около двух.
– Так я заснул? Послушай, а Карантай уже ушел? Мы должны были сегодня засесть с ним в редакции и срочно писать статью – номер отправляют в типографию в среду днем, то есть завтра, нет, уже сегодня… Прости, Луиза, но давай встретимся завтра вечером, хорошо?
Он с трудом выкарабкался из глубокого кресла и подошел к ней. Она не обернулась и лица ему навстречу не подняла, а двинулась куда-то прочь от него, вдоль бесчисленных книжных полок, разглядывая корешки книг.
– Завтра вечером я должна быть на приеме во дворце, – сказала она. – Да, Георг, входи, она уже проснулась, наша Спящая красавица, разбуженная моим поцелуем! Не жалеешь, что не уснул рядом с ним?
– Нет, – сказал молодой Геллескар, входя в кабинет. – Меня бы ты, по всей вероятности, не поцеловала, а укусила бы. Слушай, Сорде, наши радикалы тебя заждались! Ты бы вышел к ним в гостиную, а?
– Нам непременно нужно успеть подготовить этот номер, чтобы цензоры успели его просмотреть. На прошлой неделе им потребовалось пятьдесят шесть часов, чтобы дать нам разрешение на публикацию… Ты пойдешь с нами в редакцию, Георг? Там ночные посиделки всегда бывают очень забавными.
Освеженный сном и уже окончательно проснувшийся, Итале прямо-таки источал жизненную силу и тепло, точно жарко горящий огонь в очаге, и Георг Геллескар тут же согласился:
– Ладно! Если я не помешаю, конечно.
– Мы и тебя к работе пристроим, не беспокойся. Спокойной ночи, баронесса, – сказал Итале Луизе весело и игриво, как всегда, когда, обращаясь к ней при людях, использовал ненавистный ей титул.
– Вы ведь простите мне мое бегство? – спросил Луизу Геллескар, добродушно улыбаясь.
Она тоже улыбнулась и сказала:
– Я никак не могу заставить Энрике отвезти меня домой, хотя час уже не просто поздний. А вы развлекайтесь от души, если можете. Но неужели вы действительно надеетесь, что после сегодняшнего цензоры позволят вам хоть что-нибудь напечатать?