18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Уорд Мур – Дарю вам праздник (страница 25)

18

12. ЕЩЕ О ХАГГЕРСХЭЙВЕНЕ

Среди членов товарищества был некто Оливер Мидбин. Он вел тему, которую предпочитал называть новой и революционной наукой — патологией эмоций. Высокий, тощий, с совершенно неуместным при его фигуре брюшком, торчащим подобно разросшемуся адамову яблоку, он тут же решил, что уж этот-то слушатель находится в полной его власти — и буквально набросился на меня со своими теориями.

— Теперь возьмем последний случай утраты голоса…

— Он имеет в виду немую девушку, — пояснил Эйс, ни к кому конкретно не обращаясь.

— Чушь. Немота — это даже не название симптома, а просто чрезвычайно расплывчатое описание состояния. Ложная потеря голоса, или псевдоафония. Она часто бывает эмоционального происхождения. Конечно, если вы поведете вашу девушку к какому-нибудь шарлатану от медицины, он убедит и себя, и вас, и уж, разумеется, ее, что имеет место повреждение, или дегенерация, или атрофия голосовых связок…

— Она не моя. Я — не опекун этой девушки, мистер Мидбин.

— Доктор. Доктор философии, Геттинген. Мелочи.

— Простите, доктор Мидбин. Но, так или иначе, я не опекун ее, и никуда ее не поведу. Но предположим теоретически, что обследование показало какие-то органические повреждения?

Казалось, мои слова его обрадовали. Он плотоядно потер ладони.

— Это может быть. Уверяю вас. Может. Эти ребята непременно найдут, что ищут. Если у вас кислое настроение, они отыщут вам полипы в двенадцатиперстной кишке. При вскрытии. При вскрытии, да. А вот патология эмоций займется кислым настроением, и предоставит полипы, буде таковые имеются, их собственной судьбе. Все от головы. Люди могут неметь, слепнуть, глохнуть с какой-то неосознанной целью. Какую, по-вашему, цель могло преследовать подсознание этой девушки, делая ее немой?

— Нежелание разговаривать? — предположил я. Я не сомневался, что в своем деле Мидбин дока, но его манера вести беседу просто-таки вызывала на дерзость.

— Я это выясню, — твердо сказал он. — Наверняка это более простой случай патологической приспособительной реакции, чем у Барба…

— Ох, давайте о другом, — запротестовал Эйс.

— Чушь, Дорн; обскурантистская чушь. Врачебная тайна — необходимый элемент той этики в белом халате, с помощью которой шарлатаны прячут свое невежество. Фетиш для непосвященных. Чтоб не задавали лишних вопросов. Это подход шамана, а не ученого. Искусство и великая тайна кровопускания! Не держите при себе того, что знаете, пусть это узнает весь мир.

— Думаю, Барбара вряд ли захотела бы, чтобы ее потаенные мысли узнал весь мир. Где-то надо провести черту.

Мидбин склонил голову набок и уставился на Эйса так, будто рассматривал нечто едва различимое.

— Это интересно, Дорн, — проговорил он. — Интересно, что превращает искателя знаний в цензора.

— Теперь вы собираетесь исследовать патологию моих эмоций?

— Это не слишком любопытно. Совсем не любопытно. Диагноз — не сходя с места, лечение — небольшими дозами. Вот Барбара — действительно великолепный случай. Великолепный. Годы лечения — и практически никаких признаков улучшения. Да конечно же, она не хочет, чтобы хоть кто-нибудь узнал ее мысли. А почему? Потому что ненависть к умершей матери делает ее счастливой. Для миссис Гранди это было бы ударом, для хозяина — вдвойне. Гипертрофированное чувство собственности по отношению к отцу — вот корень ее страданий. Мысль обнародована, страдание стало предметов пересудов — стыд, осуждение! Неприлично! Ее маниакальное…

— Мидбин!

— Ее маниакальное стремление вернуться в детство — Это же очаровательно, когда у взрослого инфантильное ощущение времени, инфантильная семантика поведения, детские антипатии — и там, в детстве, как-нибудь напакостить матери есть болезненная навязчивая идея. Барбара пестует ее, как собака, зализывающая рану. Вот только без лечебного эффекта, которого собака добивается с легкостью. Обнародуйте-ка это. Обнародуйте, попытайтесь. Случай с девушкой наверняка проще. Хотя бы потому, что она моложе. Не говоря об остальном. И симптомы — ясные, очевидные! Приводите ее завтра, и начнем.

— Я? — вырвалось у меня.

— А кто же? Вы единственный, кому она доверяет.

Меня буквально взбесило то, что щенячья привязанность девушки замечена и стала уже предметом разговоров. Я понимал: девушка видит во мне единственную, пусть и исчезающе тонкую, связь с навсегда ушедшей в прошлое нормальной жизнью, но предполагал, что через несколько дней эта привязанность естественнейшим образом обратится на женщин, которые явно получали наслаждение, носясь с потерпевшей, как с писаной торбой. Однако она не более чем терпела их внимание; как бы я ни старался избегать ее, она меня находила и бежала ко мне, беззвучно крича. Это должно было бы казаться трогательным — но было лишь утомительным.

В ответ на телеграмму мистера Хаггеруэллса нас уведомили, что помощник шерифа посетит Приют, «когда найдет время.» Хаггеруэллс телеграфировал и в испанскую миссию. Ему ответили, что единственные Эскобары, которые миссии известны — это дон Хайме и его супруга. Девушка, должно быть, не более чем служанка, или вообще посторонняя; Его католическое величество ни малейшего участия в ее судьбе принять не может.

Судя по школьной форме, она вряд ли была служанкой — но дальше этих умозаключений дело у нас не шло. По-испански ли, по-английски ее спрашивали — она не отвечала, и даже нельзя было сказать, понимает она что-нибудь или нет; отсутствующее выражение на ее лице было неизменным. Когда ей дали карандаш и бумагу, она с любопытством повертела их в руках, а потом уронила на пол.

Одно время я думал, что она слегка повредилась в рассудке, но Мидбин отрицал это твердо и даже как-то воинственно. Его точка зрения подтверждалась — по крайней мере, для меня — тем, что девушка сохранила прекрасную координацию движений, а по опрятности и деликатности превосходила всех, кого я прежде знал.

Лечебная методика Мидбина отдавала мистикой. Предполагалось, что пациенты должны укладываться на кушетку, полностью расслабляться и говорить все, что им взбредет в голову. Во всяком случае, это было наиболее понятной частью его объяснений, которые я выслушал, когда с вызывающим видом привел девушку в его «кабинет» — просторную и почти пустую комнату, украшенную висящими по стенам старыми расписаниями лекций известного европейского академика Пикассо. «Кушеткой» оказалась раскладушка, на которой после трудового дня почивал сам Мидбин.

— Ну, — сказал я, — и как вы намерены действовать?

— Прежде всего — убедить ее, что все хорошо и что я не сделаю ей ничего дурного.

— Разумеется, — согласился я. — Только вот — как?

Характерно склонив голову набок, он оценивающе оглядел меня, а потом повернулся к девушке. Опустив глаза, она равнодушно ждала.

— Ложитесь, — распорядился он.

— Я? Разве я немой?!

— Изобразите немого. Ложитесь, закройте глаза и болтайте первую попавшуюся чушь. Не фиксируйте мысль на том, что говорите.

— Как я могу что-то говорить, если изображаю немого?

Нехотя я подчинился, отчетливо представляя, как как насмешливое недоумение скользнет по слишком спокойному лицу девушки при виде моих эволюций. И пробормотал:

— Нельзя дважды войти в одну и ту же реку.

Мидбин заставил меня исполнить это представление несколько раз. Затем жестами попытался убедить девушку повторить его. Вряд ли она нас поняла; в конце концов, нам пришлось с максимальной обходительностью самим уложить ее. О расслаблении и речи не было — она, хоть и закрыла глаза, лежала, словно ожидая удара, от напряжения буквально одеревенев.

Все что мы творили, было столь явно бесполезным и нелепым, если не сказать — непристойным, что мне хотелось уйти. И лишь низменный расчет на голос Мидбина при обсуждении моей кандидатуры удерживал меня.

Разглядывая напряженно вытянутую фигурку, я в который раз убедился, что девушка очень красива. Но никаких чувств я не испытывал; красота ее осознавалась рассудком, как некое абстрактное понятие, а нежные линии юного тела не возбуждали желания. Я ощущал только раздражение; сейчас девушка была для меня лишь препятствием на пути в чудесный мир Хаггерсхэйвена — и препятствием, по-видимому, непреодолимым.

— Ну, и какой во всем этом прок? — не выдержал я, когда в тщетных потугах прошло минут десять. — Вы стараетесь узнать, почему она не может говорить — а она не может вам сказать, почему говорить она не может.

— Наука должна испробовать все способы, — высокопарно ответил Мидбин.

— Я ищу методику, которая позволит нам пробиться к ее сознанию. Приводите ее завтра.

Проглотив досаду, я двинулся к выходу. Девушка тут же вскочила и прижалась ко мне. Из открывшейся двери пахнуло свежестью; я ощутил, как моя подопечная старается унять дрожь.

— Думаю, что подыщу тебе местечко потеплее, — сердито проворчал я, — или найду какую-нибудь верхнюю одежду. Не понимаю только, с какой такой радости я должен быть тебе нянькой?

Едва слышный жалобный всхлип был мне ответом; он больно кольнул мою совесть. Девушка ни в чем передо мной не провинилась, и мое бездушие не имело оправданий. Но хоть бы она отыскала себе другого покровителя и оставила меня в покое…

В предчувствии скорого изгнания я пытался за несколько дней успеть все. Я понимал, что эти короткие осенние недели, пролетающие в разговорах со случайными собеседниками или в знакомом мне с детства крестьянском труде — я, как мог, помогал членам товарищества готовиться к зиме — были критическим моментом в моей жизни. Я мало что мог сделать, чтобы повлиять на решение собрания — только демонстрировать беззаветную готовность исполнять любую нужную для Приюта работу да повторять при каждом мало-мальски подходящем случае, что Хаггерсхэйвен это буквально откровение для меня, это островок цивилизации в море хаоса и дикости. Я мечтал остаться здесь.