Уолтер Мэккин – Ветер сулит бурю (страница 30)
Мико, присевшему на крыше люка, был виден город, стоявший вдалеке, влево от них. С обеих сторон шли другие баркасы, тоже возвращавшиеся домой. На широком просторе залива они казались маленькими и черными и при свете серенького утра походили на жуков, разбросанных по скатерти. Восходящее солнце почти не прибавило красок. Только бросило розовый мазок на облака и поднялось из-за них. Он очень устал. Глаза сами собой закрывались. Грязная, давно не снимавшаяся одежда раздражала. Он взглянул на отца. Отец стоял, облокотившись на другой борт, с трубкой в зубах, которую придерживал коричневой, заскорузлой, не хуже чем у самого Мико, рукой. Вторую мускулистую руку он прижимал к груди. Вид у него был тоже усталый. В густой щетине проглядывала седина. Веки покраснели, широкие плечи ссутулились. Подумать только, усталость сказалась даже на Большом Микиле!
На деда, положившего морщинистые руки на румпель, Мико не стал смотреть.
Не хотел. Потому что сейчас, ранним утром, после трех дней, проведенных в море, дед выглядел совсем скверно. Он видел его лицо, когда они уходили из дому, заметил лиловые мешки под глазами и только с большим трудом, напрягши всю свою волю, удержался от того, чтобы не подсадить его в лодку. Бог мой! Подсаживать деда в лодку! Рано или поздно придется на этот счет что-то решать, от этого никуда не денешься. «Только не сейчас, — думал он, — не будем сейчас принимать никаких решений. Отложим это до завтра. Потому что, если правду сказать, совсем никудышным стал дед в их деле».
Мико вздохнул.
Нет, лучше не думать об этом. Опять-таки Питер и его странные… Нет, только не об этом. Тут уж просто неизвестно, что и делать. Лучше уж думать о деде с его старческой никчемностью.
«И чего мы стараемся?» — заставил себя подумать тогда Мико.
Он посмотрел себе под ноги. На ящики с рыбой. Почти полный трюм рыбы. Ладно. А стоит ли она всего этого, вся эта неподвижная груда рыбы? Эта безжизненно застывшая макрель, и тригла, и несколько штук трески, и какая-то странная рыбина с головой триглы и с телом ужа, и камбала, и несколько черных косоротов?
Он вспомнил, как они трудились не покладая рук, час за часом, чтобы поймать все это. Как две ночи кряду им пришлось спать только урывками. Как они то валялись вповалку в трюме, то дрожали на палубе прямо под открытым небом у какого-то незнакомого причала, бог весть где. Кругом ни звука, только крикнет иногда зуек или козодой, а то издалека, откуда-то с унылой каменистой земли, вдруг донесется собачий лай, и тогда всплывает перед глазами картина: маленький домик с ярко пылающим очагом, вокруг которого собрались люди. Они курят трубки и поплевывают в золу, у них есть теплые постели и жены, с которыми они могут разделить эти постели, чтобы хоть на время забыться, не думать об убожестве своей жизни и о ее бессмысленности. И стоит ли такое недолгое благополучие тех трудов, усталости и ожесточенности, которыми приходится платить за все это?
«Эх, — подумал он, — кажется, я начинаю впадать в меланхолию. Так, бывало, Питер разглагольствовал, а мы над ним смеялись. Так уж мир устроен, а никуда от этого не денешься. Испокон веков существуют люди, которые богатеют, и жиреют, и живут чужим трудом и потом, как паразиты. Пока что в Ирландии дело обстоит именно так, и если Питер не поторопится и не предпримет чего-нибудь, то так оно, вероятно, и останется».
Бедный Питер! Бедный, бедный Питер!
«Не буду больше о нем сейчас думать», — решил Мико, повернулся, перегнулся через борт и сделал губами движение, как будто хотел плюнуть в торопливо катившее куда-то море.
«Знаю я, — размышлял дед, — о чем он думает. Прекрасно знаю. И о чем думает Большой Микиль, попыхивая трубкой, тоже знаю. И, конечно, дольше откладывать этого дела нельзя. Если дожидаться, пока эти два болвана заговорят, от меня, пожалуй, останется один скелет со слезящимися глазами, а я все еще буду держаться за румпель». Глаза у него действительно начали слезиться. Совсем недавно, только в этом году. Он и прежде не любил смотреться в зеркало, а теперь и вовсе этого избегал. Бороду стриг на ощупь и старался отводить глаза в сторону от луж и от моря, когда в них отражалось его лицо. И так тяжело сознавать, что старишься, чего же еще любоваться на это?
Достаточно было посмотреть на свою руку, лежащую на румпеле. Когда-то она была большой и широкой. В ее коричневых тисках можно было согнуть шестивершковый гвоздь. И он знал: насколько сдала рука, настолько и сам он сдал. Ему не надо об этом говорить, слава Богу, не дурак, сам понимает. Ладно. Все это он знает. Только вот они не замечают этого. Много чего они не замечают, даже если их молчанье говорит куда красноречивее о том, чего они никогда не посмели бы сказать вслух. Этот здоровенный болван, сын его. Ну что он за человек такой? Да разве это мужчина? Будь дед на его месте, он бы так прямо и сказал: «Эй ты, старый дурак, да куда тебе в море ходить!»
Он посмотрел на сына и поймал на себе его внимательный взгляд. Один взгляд. А затем большой рот растянулся в улыбку, и Большой Микиль подмигнул ему и отвернулся в сторону.
«Вот же, проклятый! — думал дед. — И надо же таким уродиться. Ведь он бешеной сучонки не обидит, хоть бы она на него с пеной у рта кидалась. А как он дома себя поставил? Прямо будто из милости там живет. Такой здоровенный, работящий мужик, и он еще чуть ли не извиняется, что занимает дома место».
— Больше я с вами в море не ходок, — сказал дед решительным голосом и на мгновенье почувствовал что-то вроде торжества, заметив, что застал обоих врасплох. — Хватит с меня этого, — продолжал он громко, в сердцах махнув свободной рукой в сторону моря. — Попило моей кровушки — и будет. Чего это я буду, в мои-то годы, выходить в море в любую погоду, дождь не дождь, ветер не ветер, когда мне положено сидеть дома в теплых чулках и греть старые кости у очага? Ну-ка, отвечайте! — потребовал он воинственно.
Они переглянулись.
— Чепуха, — сказал Большой Микиль. — Какой же ты старый?
— Ты что, прав моих лишить меня хочешь? — спросил дед.
Тут Микиль обиделся, лицо у него покраснело, и он даже немного покричал.
— Тебя, пожалуй, лишишь, — сказал он. — Разве я хоть раз за всю нашу жизнь пробовал тебя чего-нибудь лишить?
— Все равно, раз я хочу бросить это дело, так брошу, — сказал дед, — и нечего тебе меня останавливать, слышишь ты, Большой Микиль?
— Слышу, — отозвался Микиль.
— Доколе мне с тобой нянчиться?! — сказал дед. — Ты, как родился, так с тех пор и ходишь у меня на поводу. Пора бы, кажется, начать обходиться без отца.
— Да кто сказал?.. — начал было Микиль возмущенно, но дед поднял руку и заставил его замолчать.
— Ну, поговорил — и хватит, — сказал он. — Довольно я наслушался твоих возражений. Может, скажешь, что мне еще не пора на покой? Не пора мне разве поспать по утрам, когда вы выходите в море, и понежиться в постели под хлопанье ваших парусов? А потом я встану часиков эдак в десять, в одиннадцать, оденусь помаленечку, и спущусь в кухню, и закушу соленой селедкой, чайку попью, а потом пододвину стул поближе к огню и закурю трубочку. Вот что я буду делать. А знаешь, что я потом сделаю?
— Нет, — сказал Микиль, совершенно опешив.
— Ну так знай. Тихонько пройду мимо церкви в кладдахский бар, залезу на бочку перед стойкой и закажу себе такую большую, такую пенистую кружку портера, о какой ты и не мечтал. Это так часиков в одиннадцать утра. Слишком уж долго я пробыл в море, слышишь, ты, ты только посмотри, что оно со мной сделало!
— Во всяком случае, язык оно тебе не укоротило, — сказал Микиль.
— Ага! Вы только его послушайте! — не унимался дед. — Что оно со мной сделало! Ты только посмотри на эти руки (закатывая рукав фуфайки до костлявого плеча и придерживая румпель локтем). Смотри! На этой руке мяса осталось не больше, чем на куриной лапе, а было время, когда она была потолще твоей ляжки. Я был поздоровее тебя, Большой Микиль. Куда тебе до меня! Меня бы на двоих таких, как ты, хватило.
— Еще бы, — сказал Микиль.
— Ага, на попятный пошел? — спросил дед, яростно стягивая рукав на худую, до слез жалкую руку, от которой остались лишь широкая кость да обвислая дряблая кожа, желтовато-белая там, где солнце ее никогда не касалось. — Да, так-то, высосало оно из меня все соки, как ребенок апельсин высасывает. Вот что оно со мной сделало. Или мало я поработал? — спросил он и тут заметил, что Мико внимательно смотрит на него, и потупился.
«Уж больно много этот парень соображает. Вот Большой Микиль, тот настоящий пень, он никогда не поймет, в чем дело». Деду не хотелось, чтобы они его жалели. Тогда еще, чего доброго, он осатанеет и такого им наговорит, что долго еще будут помнить. Потому что не нужен ему никакой покой. Мико-всезнайка сразу по лицу догадался. А что поделаешь? Не такие они люди, чтобы спокойно сойтись у очага и обсудить свои дела. Дела, от которых, как вспомнишь, сердце так и щемит.
— Подошло мне время, — сказал он более спокойным тоном, — покидать море. Вы двое уже достаточно большие, чтобы самим управиться. Я вам всегда смогу помочь советом, если только вам в голову не ударит, что я вас наконец отпустил самостоятельно работать, а то, может, вы еще так заважничаете, что и слушать меня не захотите? Мне все равно больше зиму на лодке не сдюжить. Меня эта работа прикончит. Ну, вот и все. Пора мне на покой. Вот и все. Понятно?